Игровая проза Виктора Пелевина (76336-1)

Посмотреть архив целиком

Игровая проза Виктора Пелевина1

И.В.Азеева

Да ты хоть знаешь, что такое постмодернизм? – презрительно спросил Максим.

Ещё только не хватало, чтобы я это знал.

В.Пелевин. Жизнь насекомых2

В сфере гуманитарных наук отсутствуют согласованность, единый подход к осмыслению такого явления, как постмодернизм. Определения, которые дают философы, социологи, историки и теоретики культуры, порой не имеют ничего общего. Хронологические рамки явления либо сводятся к 1960-1990 годам нашего столетия, либо раздвигаются до шекспировских, а то и гомеровских времён. Есть и точка зрения, которая отказывает этому явлению в праве на существование. Более мягкий вариант этой точки зрения может быть выражен известным горьковским вопросом: “А был ли мальчик?”

И всё-таки мальчик был. И он был заводилой в играх. А это повод для вечной зависти тех, кто лидером в игре не был и не будет. Выделение игровой доминанты вряд ли можно назвать универсальным подходом к осмыслению постмодернизма. Но даже полярные позиции сходятся в этой точке.

Пристрастие постмодернизма к игре очевидно. Она стала хоть и зыбким, но знаменателем в хаотично раздробленной постмодернистской картине мира.

Привычное локальное игровое пространство превратилось в бесконечное. Игра перестала определять себя по отношению к серьёзному. Аксиомы игры (наличие правил, центра или ведущего, победителя и побеждённых) стали сомнительными. Призыв Ницше “поклоняться иллюзии, верить в формы, звуки слова, в весь Олимп иллюзий”3 оказался услышанным. Утверждается равноценность интерпретаций, которая даёт возможность существованию такого же количества игровых комбинаций. Через подражание, копирование, пародирование, то есть в игровой форме, приходят традиции прошлого.

Современная русская проза – оккупированное игрой пространство. Традиции Гоголя и Булгакова оказались востребованы не только для того, чтобы стать предметом подражания или разыгрывания, но и для того, чтобы стать камертоном при настраивании собственного инструмента. К сожалению, камертон довольно часто оказывается в руках того, кто напрочь лишён слуха. И тогда литературная критика не жалеет чёрной краски, живописуя состояние новейшей русской прозы.

Справедливости ради замечу, что чёрный цвет преобладает, но не поглотил, хотя ему это и свойственно, другие цвета и оттенки. Это рождает не модное ныне чувство оптимизма. Оптимист же может заметить среди современных авторов способных, одарённых и даже талантливых. Но присутствие таланта не вызывает чувства благоговения и у оптимиста. Это настораживает.

Оптимистический читатель может заметить среди молодых авторов Виктора Пелевина, проза которого – “знаковое явление в современной литературе”.4 Так считает Павел Басинский, добавляя, что из “сегодняшних “новейших” Пелевин в наибольшей степени имеет право претендовать на роль если не “властителя дум”, ... то всё-таки литературного лидера для своей доли читательского пирога” 5. Константин Кедров, также путешествуя в лабиринтах новейшей прозы, замечает в них роман Пелевина “Чапаев и Пустота”. В результате этой встречи возникает мнение, что “Пелевин, конечно, найдёт понимание у читающих толп, так же, как нашёл его Фурманов. Но доблестный комиссар не был трусливым постмодернистом, а был настоящим дзэн-буддистом по Мао, поскольку “не боялся трудностей, не боялся голода, не боялся смерти”, чем и привлёк сердца.”6

Можно много цитировать полярные оценки, выставленные критикой Пелевину, чтобы вывод об отсутствии определённости во взглядах был ещё более убедителен. Существует лишь одна определённость: интерес к прозе Пелевина.

Артистическая лёгкость, с которой писатель любое событие делает поводом для игры, даёт возможность предположить, что в игре (в перевоплощениях, метаморфозах и подражаниях) он ищет если не спасение от собственной неопределённости, то точку опоры. В его книгах “нет героев, там одни действующие лица”7, лица играющие, персонажи, которые легко приспосабливаются к меняющемуся миру, принимают условия игры и не оказываются в растерянности, если неожиданно условия меняются или вовсе исчезают.

Основной приём писателя – реализация, разыгрывание метафоры. Он не стремится к созданию оригинальной метафоры, это не входит в правила его игры. Что можно придумать менее оригинальное, чем уподобить жизнь людей жизни насекомых? И это не только метафора, положенная в основу романа “Жизнь насекомых”, это, по сути дела, и весь его сюжет. Конечно, роман, как и каждая из двенадцати глав, имеет свою систему событий, которая отличается даже некоторой завершённостью. Экспозиционность первой главы сводится к тому, что трансформация человека в насекомое в остальных главах не должна более вызывать чувство удивления. Центральные главы, где несколько персонажей расстаются с жизнью, претендуют на место кульминационных. А какую роль играет последняя (тринадцатая!) глава, говорит само её название: “Энтомопилог”. Такая конструкция романа более говорит не о наличии сюжета и его чёткой композиции, а о наличии игры в событийном и смысловом ряде сюжета и его композиции.

При ближайшем рассмотрении оказывается, что роман может быть проанализирован с позиции игры и на других уровнях. Посмотрим, в какие игры писатель играет со своими персонажами. При реализации переносного смысла происходит перевоплощение буквальное. Пелевин описывает, какое “страшное жвало” шевелится под носом майора-муравья. Но тут же замечает его крепкие ладони, протянутые к героине руки. Далее читаем: “Муравьиный лев был бритым наголо румяным мужчиной в военной форме двадцатых годов”8. Вспомним булгаковского Бегемота с его отчаянными кавалерийскими усами и человеческими повадками. Ассоциация вызвана скорее не аналогичностью подхода к созданию образа, а унылым осознанием того, что всё это уже было... Аналогия если и есть, то намеренно утрированная. Повеяло самоиронией. Что вполне естественно для Пелевина, так как стремление к оригинальности и серьёзности повествования не его стиль.

Иллюзия целостности образа возникает, чтобы через мгновение разрушиться. Зачем этого добивается писатель? Муравей из басни, провозглашающий человеческую мораль, чаще – прописную истину, ему не нужен. Это слишком старо. Игре намеренно задаётся сбой. Деформированному негармоничному образу предлагается сочетаться с такой же хаотичной дурной действительностью. При реализации переносного значения рождается новое осмысление.

Булгаковские традиции, пожалуй, излюбленные у Пелевина, несмотря на то, что образный ряд в первую очередь заставляет вспоминать Кафку и Чапека. Точное энтомологическое описание отличий “ненашего” комара от нашего меркнет после такой фразы: “словом, понятно, как выглядит москит-кантатор рядом с двумя вполне русскими насекомыми”.9 “Словом, иностранец”. Комментарии излишни. А когда с этим иностранцем происходят стремительные метаморфозы после того, как он “употребил” кровушку нашего гражданина, отличавшегося пристрастием к принятию внутрь одеколона “Русский лес”, нельзя не вспомнить булгаковского Шарикова.

В языке романа практически отсутствует авторская речь, и лишь по характеру шутки, иронии можно судить о его отношении к тому или иному персонажу.

Монтаж общеизвестных истин, тронутых плесенью, рождает метафору повести “Омон Ра”. Не герой, а главное действующее лицо повести (использую терминологию автора, хотя Омону Кривомазову геройское звание подходит) мечтает стать лётчиком: “Не помню момента, когда я решил поступить в лётное училище. Не помню, наверное, потому, что это решение вызрело в душе у меня... задолго до окончания школы”.10 Нетрудно в советской мемуарной литературе найти подобные фразы-близнецы. Игра штампами продолжается. Лётное училище должно носить имя героя. Кто же не помнит “историю легендарного персонажа (выделено мной: у Пелевина Маресьев не герой, не человек, а именно персонаж), воспетого Борисом Полевым!.. Он, потеряв в бою обе ноги, не сдался, а встав на протезы, Икаром взмыл в небо бить фашистского гада”.11 Появление имени Маресьева логично. И так же логично появление в ритуале посвящения в курсанты операции по удалению нижних конечностей. Но логика появления этого ритуала – логика ироничной игры, в которую втягивают и читателя. И когда через несколько страниц в повести начинают бить короткими очередями пулемёты на стрельбище Пехотного училища имени Александра Матросова, нетрудно представить, через какое испытание пришлось пройти курсантам-матросовцам.

Штампы, клише, безусловные истины прошлого, такие сомнительные сейчас, рождают историю персонажа, уподобленного героям Космоса. Для Пелевина Омон Кривомазов больше чем персонаж или действующее лицо. Он знак. Во всяком случае писателю очень хотелось, чтобы это было так. Судьба Омона – быть водителем лунохода. И когда трагически открывается, что он никогда не летал на Луну и что луноход и не луноход вовсе, а нелепая конструкция на велосипедном ходу, ползающая по дну заброшенной шахты метро, жизнь Омона превращается в метафору жизни человека, осознающего иллюзорность своего существования. Выхода из лунохода не может быть. Отсюда – такое лёгкое превращение пространства вагона метро в знакомое пространство лунохода. Образ жизни Омона – это движение по красной линии к заранее известному концу. Безразлично, в чём он по ней движется: в кабине мнимого лунохода или в реальном вагоне метро. Пространство сознания оказалось легко захвачено иллюзорными целями, организовано вокруг ложного центра.


Случайные файлы

Файл
11599-1.rtf
180176.rtf
8746-1.rtf
12085-1.rtf
histrel1.doc




Чтобы не видеть здесь видео-рекламу достаточно стать зарегистрированным пользователем.
Чтобы не видеть никакую рекламу на сайте, нужно стать VIP-пользователем.
Это можно сделать совершенно бесплатно. Читайте подробности тут.