Ходасевич В.Ф. (Hodasevich2)

Посмотреть архив целиком




В.Ф. Ходасевич


ХОДАСЕВИЧ Владислав Фелицианович (1886-1939), русский поэт. В стихах (сборники «Путем зерна», 1920, «Тяжелая лира», 1922; цикл «Европейская ночь», 1927), сочетающих традицию русской классической поэзии с мироощущением человека 20 в., трагический конфликт свободной человеческой души и враждебного ей мира, стремление преодолеть разорванность сознания в гармонии творчества. Биография Державина (1931), сборник статей «О Пушкине» (1937), книга воспоминаний «Некрополь» (1939).

Родился в Москве в семье польского художника. Учился в Московском университете, в 1908-1914 гг. выпустил два поэтических сборника "Молодость" и "Счастливый домик" (привлекших внимание Н. Гумилева). После революции преподавал в Москве в студии Пролеткульта, в 1920 г. выпустил сборник "Путем зерна", а в 1922 г. вместе с Н. Берберовой эмигрировал и уехал в Германию. В Берлине Ходасевич издал антологию еврейской поэзии в собственных переводах и один из своих лучших стихотворных сборников "Тяжелая лира" (1923). В середине 20-ых годов Ходасевич перебрался в Париж, где опубликовал "Собрание стихов" (1927) и стал ведущим литературным критиком журнала "Возрождение".

После оккупации Франции архив Ходасевича был конфискован нацистами. В СССР стихи Ходасевича практически не издавались, если не считать крошечного сборника 1963 г. Его творчество вернулось к русскому читателю лишь после перестройки.

В.Ф. Ходасевич. Поэт и человек.

Крупнейший поэт нашего времени, литературный потомок Пушкина по тютчевской линии, он останется гордостью русской поэзии, пока жива последняя память о ней. Его дар тем более разителен, что полностью развит в годы отупения нашей словесности, когда революция аккуратно разделила поэтов на штат штатных оптимистов и заштатных пессимистов, на тамошних здоровяков и здешних ипохондриков, причем получился разительный парадокс: внутри России действует внешний заказ, вне России ‑ внутренний. Правительственная воля, беспрекословно требующая ласково-литературного внимания к трактору или парашюту, к красноармейцу или полярнику, т.е. некой внешности мира, значительно могущественнее, конечно, наставления здешнего, обращенного к миру внутреннему, едва ощутимого для слабых, презираемого сильными, побуждавшего в двадцатых годах к рифмованной тоске по ростральной колонне, а ныне дошедшего до религиозных забот, не всегда глубоких, не всегда искренних.

Искусство, подлинное искусство, цель которого лежит напротив его источника, то есть в местах возвышенных и необитаемых, а отнюдь не в густо населенной области душевных излияний, выродилось у нас, увы, в лечебную лирику. И хоть понятно, что личное отчаяние невольно ищет общего пути для своего облегчения, поэзия тут ни при чем, схима или Сена компетентнее.

Общий путь, какой бы он ни был, в смысле искусства плох именно потому, что он общий. Но, если в пределах России мудрено себе представить поэта, отказывающегося гнуть выю, т.е. Достаточно безрассудного, чтобы ставить свободу музы выше собственной, то в России запредельной легче, казалось бы, найтись смельчакам, чуждающимся какой-либо общности поэтических интересов, ‑ этого своеобразного коммунизма душ. В России и талант не спасает; в изгнании спасает только талант. Как бы ни были тяжелы последние годы Ходасевича, как бы его ни томила наша бездарная эмигрантская судьба, как бы старинное, добротное человеческое равнодушие ни содействовало его человеческому угасанию, Ходасевич для России спасен ‑ да и сам он готов признать, сквозь желчь и шипящую шутку, сквозь холод и мрак наставших дней, что положение он занимает особое: счастливое одиночество недоступной другим высоты. Тут нет у меня намерения кого-либо задеть кадилом: кое-кто из поэтов здешнего поколения еще в пути и ‑ как знать ‑ дойдет до вершин искусства, коль не загубит себя в том второсортном Париже, который плывет с легким креном в зеркалах кабаков, не сливаясь никак с Парижем французским, неподвижным и непроницаемым. Ощущая как бы в пальцах свое разветвляющееся влияние на поэзию, создаваемую за рубежом, Ходасевич чувствовал и некоторую ответственность за нее: ее судьбой он бывал более раздражен, нежели опечален. Дешевая унылость казалась ему скорей пародией, нежели отголоском его "Европейской ночи", где горечь, гнев, ангелы, зияние гласных ‑ все настоящее, единственное, ничем не связанное с теми дежурными настроениями, которые замутили стихи многих его полуучеников. Говорить о "мастерстве" Ходасевича бессмысленно и даже кощунственно по отношению к поэзии вообще, к его стихам в резкой частности; понятие "мастерство", само собой, рожая свои кавычки, обращаясь в придаток, в тень, и требуя логической компенсации в виде любой положительной величины, легко доводит нас до того особого задушевного отношения к поэзии, при котором от нее самой, в конце концов, остается лишь мокрое от слез место.

И не потому это грешно, что самые purs sanglots (Истинные, настоящие (франц.)), все же нуждаются в совершенном знании правил стихосложения, языка, равновесия слов; и смешно это не потому, что поэт, намекающий в стихах неряшливых на ничтожество искусства перед человеческим страданием, занимается жеманным притворством, вроде того, как если бы гробовых дел мастер сетовал на скоротечность земной жизни; размолвка в сознании между выделкой и вещью потому так смешна и грязна, что она подрывает самую сущность того, что, как его ни зови ‑ "искусство", "поэзия", "прекрасное", ‑ в действительности неотделимо от всех своих таинственно необходимых свойств. Другими словами, стихотворение совершенное (а таких в русской литературе наберется не менее трехсот) можно так поворачивать, чтобы читателю представлялась только его идея, или только чувство, или только картина, или только звук ‑ мало ли что еще можно найти от "инструментовки" до "отображения", ‑ но все это лишь произвольно выбранные грани целого, ни одна из которых, в сущности, не стоила бы нашего внимания и, уж конечно, не вызвала бы никакого волнения, кроме разве косвенного: напомнила какое-то другое "целое" ‑ чей-нибудь голос, комнату, ночь, ‑ не обладай все стихотворение той сияющей самостоятельностью, в применении к которой определение "мастерство" звучит столь же оскорбительно, как "подкупающая искренность".

Сказанное ‑ далеко не новость, но хочется это повторить по поводу Ходасевича. В сравнении с приблизительными стихами (т. е. прекрасными именно своей приблизительностью ‑ как бывают прекрасны близорукие глаза ‑ и добивающимися ее также способом точного отбора, какой бы сошел при других, более красочных обстоятельствах стиха за "мастерство") поэзия Ходасевича кажется иному читателю не в меру чеканной ‑ употребляю умышленно этот неаппетитный эпитет.

Но все дело в том, что ни в каком определении "формы" его стихи не нуждаются, и это относится ко всякой подлинной поэзии. Мне самому дико, что в этой статье, в этом быстром перечне мыслей, смертью Ходасевича возбужденных, я как бы подразумеваю смутную его непризнанность и смутно полемизирую с призраками, могущими оспаривать очарование и значение его поэтического гения. Слава, признание, ‑ все это и само по себе довольно неверный по формам феномен, для которого лишь смерть находит правильную перспективу. Допускаю, что немало наберется людей, которые, с любопытством читая очередную критическую статью в "Возрожденье" (а критические высказывания Ходасевича, при всей их умной стройности, были ниже его поэзии, были как-то лишены ее биения и обаяния), попросту не знали, что Ходасевич ‑ поэт.

Найдутся, вероятно, и такие, которых на первых порах озадачит его посмертная слава. Кроме всего, он последнее время не печатал стихи, а читатель забывчив, да и критика наша, взволнованно занимающаяся не застаивающейся современностью, не имеет ни досуга, ни слов о важном напоминать. Как бы то ни было, теперь все кончено: завещанное сокровище стоит на полке, у будущего на виду, а добытчик ушел туда, откуда, быть может, кое-что долетает до слуха больших поэтов, пронзая наше бытие потусторонней свежестью ‑ и придавая искусству как раз то таинственное, что составляет его невыделимый признак. Что ж, еще немного сместилась жизнь, еще одна привычка нарушена ‑ своя привычка чужого бытия. Утешения нет, если поощрять чувство утраты личным воспоминанием о кратком, хрупком, тающем, как градина на подоконнике, человеческом образе.

Ходасевич в эмиграции

Когда в 1988 г. впервые были напечатаны письма В. Ф. Ходасевича к Н.Н. Берберовой ("Минувшее" публикация Дэвида Бетеа), Нина Николаевна, посылая список поправок к этой публикации, жалела, что одно письмо (как она выразилась, "такое смешное и нежное!") не попало в состав переписки. Ксерокопию этого письма под номером "8а", который она сама проставила, и ею же датированного 1929-м годом, она приложила к присланным поправкам. Оригинал письма находится в архиве Н. Н. Берберовой, в Библиотеке Байнеке Йельского университета; написано оно было, по-видимому, летом 1929 г., когда Ходасевич интенсивно работал над книгой "Державин". Текст его, как и все ниже публикуемые документы, написан был в соответствии со старой орфографией.

Ходасевич и Дон-Аминадо сопоставление этих имен должно, на первый взгляд, показаться странным, особенно если иметь в виду, что они находились в противоположных лагерях русской парижской прессы: Ходасевич главный критик "Возрождения", а Дон-Аминадо (А.П.Шполянский) присяжный стихотворный фельетонист "Последних новостей". Тем не менее, как следует из так называемого "камерфурьерского журнала" Ходасевича и мемуаров Дон-Аминадо", они, хоть и не часто, но встречались в парижских литературных кругах, и встречи эти были вполне дружественными. Подтверждают это и два письма Ходасевича к Дон-Аминадо, сохранившиеся в фонде последнего в Бахметевском архиве Колумбийского университета (Нью-Йорк). Вот первое из них:


Случайные файлы

Файл
62434.rtf
128909.rtf
58039.rtf
3713.rtf
164712.doc




Чтобы не видеть здесь видео-рекламу достаточно стать зарегистрированным пользователем.
Чтобы не видеть никакую рекламу на сайте, нужно стать VIP-пользователем.
Это можно сделать совершенно бесплатно. Читайте подробности тут.