От парадокса к трюизму, или Восстановление нормы (12772-1)

Посмотреть архив целиком

От парадокса к трюизму, или Восстановление нормы

Татьяна Скрябина

Проза Сергея Довлатова

Одним из серьёзных ощущений, связанных с нашим временем, стало ощущение надвигающегося абсурда, когда безумие становится более или менее нормальным явлением”, — говорит Сергей Довлатов в одном из интервью.

Я шёл и думал — мир охвачен безумием. Безумие становится нормой. Норма вызывает ощущение чуда”, — пишет он в «Заповеднике».

Мир, изображённый в книгах Довлатова, трагичен и абсурден. Безумие стало естественным, а нормальное, доброжелательное, естественное и интеллигентное — из ряда вон выходящим. В сфере человеческих отношений царит случайное, произвольное и нелепое.

При беглом чтении Довлатова создаётся ощущение нарастающей парадоксальности: надзиратели опасаются тех, кто должен им подчиняться, зэки исполняют на сцене роли видных партийных деятелей, служители пушкинского культа не замечают живого таланта в двух шагах от себя. Но декларацией банальной идеи абсурдности мира не определяется довлатовское творчество.

Сделать шаг от парадокса к трюизму для Довлатова гораздо важнее, чем констатировать видимую жизненную сложность и безысходность. Довлатов проделывает путь от усложнённых крайностей, противоречий к однозначной простоте. “Моя сознательная жизнь была дорогой к вершинам банальности, — пишет он в «Зоне». — Ценой огромных жертв я понял то, что мне внушали с детства. Тысячу раз я слышал: главное в браке — общность духовных интересов. Тысячу раз отвечал: путь к добродетели лежит через уродство. Понадобилось двадцать лет, чтобы усвоить внушаемую мне банальность. Чтобы сделать шаг от парадокса к трюизму”. При всей нелепости окружающей действительности герою Довлатова удаётся ухватиться за избитую, но спасительную истину.

Словарь Ожегова определяет парадокс как “странное мнение, расходящееся с общепринятым <...> положением”. Мир Довлатова расходится с общепринятым, нейтральным представлением о нём, это катастрофическое, неестественное “стечение обстоятельств”. Но Довлатов касается абсурдных ситуаций не из любви к абсурду: “Я пытаюсь вызвать у читателя ощущение нормы, это и есть моя тема...”

Образцом нормы и гармонии может служить неприступно простой, по сравнению с “тёмными” текстами А.Битова и С.Соколова, язык Довлатова. Довлатов любил повторять: “Сложное в литературе доступнее простого”. В «Зоне», «Заповеднике», «Чемодане» автор пытается вернуть слову высыпавшееся из него содержание. Но ясность, прямота довлатовского высказывания — плод сомнений, блужданий — человеческих и стилистических. Стремление Довлатова перейти от парадокса к трюизму дало повод П.Вайлю и А.Генису назвать его “трубадуром отточенной банальности”. Действительно, Довлатов говорит о банальных вещах, но заставляет нас эту банальность переживать как выстраданное, как итог.

В первой книге — сборнике рассказов «Зона» — Довлатов разворачивает впечатляющую картину мира, охваченного ужасом, жестокостью, насилием. “Мир, в который я попал, был ужасен. В этом мире дрались заточенными рашпилями, ели собак, покрывали лица татуировкой и насиловали коз. В этом мире убивали за пачку чая”. «Зона» — записки тюремного надзирателя, но, говоря о лагере, Довлатов порывает с “лагерной темой”, подводя нас к зеркалу — изображая “не зону и зэков, а жизнь и людей”. «Зона» писалась тогда (1964), когда только что прозвучали Шаламов и Солженицын, однако Довлатов избегает соблазна выгодно эксплуатировать экзотический жизненный материал. Акцент у Довлатова сделан не на воспроизведении чудовищных подробностей армейского и зэковского быта, а на выявлении обычных жизненных пропорций добра и зла, горя и радости. Зона — модель мира, государства, человеческих отношений. В замкнутом пространстве усть-вымского лагпункта сгущаются, концентрируются обычные для человека и жизни в целом парадоксы и противоречия. Беспредел — Макеев полюбил школьную учительницу, тощую женщину с металлическими зубами и бельмом на глазу, наблюдая её на пороге уборной. “Завидую вам, посланцы будущего! Это для вас зажигали мы первые огоньки новостроек! <...> Кто это? Чьи это счастливые юные лица? Чьи это весёлые блестящие глаза?” — обращается к уголовникам загримированный Ленин. Осколок красивой чашки величиной с трёхкопеечную монету заставляет зэков утирать слёзы. “Милые в общем-то люди, хотя и бандиты”, — настраивается на сентиментальный лад надзиратель Алиханов, глядя на заключённых, и тут же узнаёт, что съеденные им котлеты из капитановой жучки.

Абсурд уравнивает палача и жертву, охранника и заключённого. Надзиратель — такая же жертва обстоятельств, как и заключённый. Они в равной мере зависят от “стечения обстоятельств”, фатальных факторов и мерзостей судьбы. Идея взаимозаменяемости, общечеловеческого сходства выражена в столкновении надзирателя Алиханова со своим двойником — зэком Купцовым, живущим по принципу “один всегда прав”.

В противовес идейным моделям “каторжник — страдалец, охранник—злодей”, “полицейский — герой, преступник — исчадие ада” Довлатов вычерчивает единую, уравнивающую шкалу: “По обе стороны запретки расстилался единый и бездушный мир. Мы говорили на одном приблатнённом языке. Распевали одинаковые сентиментальные песни. Претерпевали одни и те же лишения <...> Мы были очень похожи и даже — взаимозаменяемы. Почти любой заключённый годился на роль охранника. Почти любой надзиратель заслуживал тюрьмы”.

Принято говорить об автобиографизме Довлатова. «Зона», в которой соблюдены все формальные принципы документальной прозы, не исключение. Но это псевдодокументалистика. Известно, что позже в трёх разных рассказах Довлатов даст три версии женитьбы на одной и той же женщине. Читатели неоднократно пытались поправить Довлатова, напоминая ему, “как это на самом деле происходило”. Между неблагополучием героя и автора «Зоны» вряд ли можно поставить знак равенства. И дело не в отсутствии точности, не в разности деталей: неблагополучие, по Довлатову, коренное состояние человека, лишь маскируемое шелухой покоя, достатка, социальными ролями и профессиональными статусами, “вмиг облетает с человека шелуха покоя и богатства, обнажается его израненная, сиротливая душа” («Чемодан»). Все герои Довлатова — “крестовые братья и сёстры”. Отсюда и авторская позиция — не предъявлять своим героям счёт, уравнивать их в правах и несчастьях.

Парадоксальность воспроизводимых в «Зоне» ситуаций ведёт Довлатова к банальному заключению о том, что осудить человека невозможно. Зло в художественной системе Довлатова непреднамеренно, произвольно, порождено общим трагическим течением жизни, ходом вещей: “Зло определяется конъюнктурой, спросом, функцией его носителя. Кроме того, фактором случайности. Неудачным стечением обстоятельств. И даже — плохим эстетическим вкусом”. Над угнетающим разнообразием уродств торжествует главная эмоция рассказчика — снисходительность: “Человек человеку — табула раса. Иначе говоря, всё, что угодно”. Человек редко становится злодеем в результате нравственного выбора, подчиняясь “общим тенденциям момента”. Герой Довлатова не сокрушается подлостью Купцова, пырнувшего его ножом, или нравственным безобразием уголовников, изрубивших собаку на котлеты. Алиханов делает трудный и мучительный выбор, отказываясь от системы ценностных установок, определяющего взгляда на мир, оставаясь “учеником собственных идей” — непримкнувшим, неосудившим, не бросившим камень. Так, балансируя на грани нокаутирующей истины об абсурдности, бессистемности, общей парадоксальности жизни, Довлатов делает спасительный шаг к банальному состраданию, жалости — “ощущению нормы”.

Безумие становится нормой” в другой книге Довлатова — «Заповедник» (1978–1983). Всевозрастающий абсурд подчёркнут символической многоплановостью названия. Заповедник — клетка для гения, “эпицентр фальши” (А.Генис), заповедник человеческих нравов, изолированная от остального мира “зона культурных людей”, мекка опального поэта, ныне возведённого в кумиры и удостоившегося мемориала.

В «Заповеднике» Довлатов утверждает своего героя в мысли: мир — это неестественное стечение обстоятельств. Но если по отношению к происходящему у Довлатова преобладает сарказм, то по отношению к человеку — жертве времени и обстоятельств — жалость. Не особо сомневаясь в ущербности мира, Довлатов избегает ставить диагноз своим героям. “По отношению к друзьям владели мной любовь, сарказм и жалость. Но в первую очередь — любовь”, — пишет он в «Ремесле». Эта установка имела важные последствия. Довлатов избегает называть себя писателем, предпочитая позицию рассказчика: “Рассказчик говорит о том, как живут люди. Прозаик — о том, как должны жить люди. Писатель — о том, ради чего живут люди”. Становясь рассказчиком, Довлатов порывает с обиходной традицией, уклоняется от решения нравственно-этических задач, обязательных для русского литератора. В одном из своих интервью он говорит: “Подобно философии, русская литература брала на себя интеллектуальную трактовку окружающего мира <...> И, подобно религии, она брала на себя духовное, нравственное воспитание народа. Мне же всегда в литературе импонировало то, что является непосредственно литературой, то есть некоторое количество текста, который повергает нас либо в печаль, либо вызывает ощущение радости”. Для Довлатова нет жизненных задач, которые следует решать посредством слова, напротив, “кто живёт в мире слов, тот не ладит с вещами”. Попытка навязать слову идейную функцию оборачивается тем, что “слова громоздятся неосязаемые, как тень от пустой бутылки”. Для автора драгоценен сам процесс рассказывания — удовольствие от “некоторого количества текста”. Отсюда декларируемое Довлатовым предпочтение литературы американской литературе русской, Фолкнера и Хемингуэя — Достоевскому и Толстому.


Случайные файлы

Файл
114072.rtf
24838.rtf
32555.rtf
53831.doc
73971.rtf




Чтобы не видеть здесь видео-рекламу достаточно стать зарегистрированным пользователем.
Чтобы не видеть никакую рекламу на сайте, нужно стать VIP-пользователем.
Это можно сделать совершенно бесплатно. Читайте подробности тут.