Фауст и Петр на берегу моря. От Гете к Пушкину (4785-1)

Посмотреть архив целиком

Фауст и Петр на берегу моря. От Гете к Пушкину.

Михаил Эпштейн

Сравнительно-исторический метод, один из старейших в литературоведении, переживает в последние десятилетия глубокое обновление. В момент своего зарождения, в середине XIX века, компаративистика была направлена против романтической эстетики, для которой главным было проникновение в творческий дух произведения, его своеобразие и неповторимость, порожденные особым духом времени и нации, оригинальностью личности автора. Новизна и ценность сравнительной методолoгии состояли в том, что в произведении была открыта его зависимость от литературной среды, его наружная сторона, обращенная к произведениям других авторов, эпох и народов. Оказалось, что литература содержит в себе огромное количество заимствованного материала, передающегося путем всякого рода культурных взаимодействий. Художник, еще недавно представавший свободным гением, теперь стал рассматриваться как посредник в обмене сюжетов, образов, идей, имеющих повсеместное распространение.

Однако последовательное применение этого метода, трактующего литературу не как плод органического творчества, а как среду культурного общения, в конце концов стало тормозить развитие литературоведения [1]. По справедливому замечанию Д. Дюришина, "второстепенные писатели с контактно-генетической точки зрения часто гораздо более пoказательны, чем первостепенные, потому что они осуществляют преемственность межлитературных ценностей более прямолинейно" [2].

В поисках новой методики, способной дать анализ художественно первородных явлений, сравнительное литературоведение было вынуждено отказаться от приоритета "влияний и заимствований" и обратиться вновь к изучению творческой, самобытной природы сравниваемых произведений. Так возникла и стремительно стала расширяться область типологических исследований, предмет которых - связь литературных явлений, образовавшаяся не в результате их прямого взаимодействия, скрещивания, "контакта", а в ходе их параллельного, самостоятельного развития. Пользуясь терминологией Лейбница, можно сказать, что с типологической точки зрения художественные миры - это замкнутые монады, которые не сообщаются между собой посредством окон и дверей, но покоятся на общем фундаменте и соотносятся в строе единой "предустановленной гармонии".

Один из путей развития современного сравнительно-исторического метода состоит в том, чтобы вернуться к темам, уже изученным в плоскости контактных взаимодействий, и придать им новую глубину в свете типологичeских сопоставлений. При этом чем крупнее художественное явление, тем более настоятельно оно требует пересмотра на типологических основаниях, поскольку в нем самобытно-органические начала творчества проявляются в самом чистом виде, не замутненном всякими внешними влияниями.

В этой связи нуждается в особом внимании тема "Пушкин и Гeте", давно уже признанная важной для сравнительного литературоведения и изученная в контактном плане с достаточной полнотой. В книге В. Розова "Пушкин и Гeте", в исследованиях В. Жирмунского, Д. Благого и других советских ученых выявлены все сколько-нибудь значительные реминисценции гетевских образов и мотивов в творчестве Пушкина. Новые факты в этой области вряд ли предстоит открыть. Тем насущнее задача типологического сопоставления двух художественных миров во всем их национальном своеобразии и самоценности. Показательно, что ни в одном сравнительном исследовании - даже в книге В. Розова, вызывавшей справедливые нарекания за то, что она выводит из Гете почти всего Пушкина,- не предоставляется места прекраснейшему пушкинскому созданию - "Медному всаднику". В самом деле, поэма не содержит реминисценций, позволяющих сопоставить ее с каким-либо гeтевским произведением. Тем не менее типологический анализ, как нам кажется, дает возможность обнаружить то, мимо чего проходила традицонная контактная методология. Между "Медным всадником", написанным в 1833 году, и второй частью "Фауста", законченной в 1831-м и впервые опубликованной в 18ЗЗ году, при полном отсутствии влияний, заимствований, полемики и т. п., есть непреднамеренная соотносимость и противопоставленность в системе художественных образов и философских обобщений.

После всех неутомимых исканий, приближаясь к жизненному пределу, гeтевский Фауст оказывается на берегу моря, властителем cyши, которую он во что бы то ни стало собирается распространить вдаль, отвоевывая шаг за шагом морское дно у волн. Такое итоговое распределение природных стихий вокруг Фауста закономерно: он приходит к морю как воплощению столь же зыбкой и таинственной стихии, что и небо, только посюсторонней, поддающейся труду и покорению. В конце 3-го акта второй части "Фауста" герой уносится ввысь, на небо, подхваченный одеждами растаявшей Елены, а в начале 4-го акта Фауст выходит из тучи на горный хребет, откуда озирает морскую даль. Море заступает место неба по мере того, как мечта, уводившая Фауста за красотой в даль времен и пространств и наконец растаявшая вместе с Еленой, сменяется позывом к делу, созиданию. На соблазнительные предложения Мефистофеля устроить жизнь во дворце, окруженном лесами, предаться наслаждению средь "жен прекрасных" Фауст тоже отвечает отказом. "Лес, холмы и нивы", "пышный и красивый" парк, "прямые аллеи", "луга, как бархат" - все это, увлекавшее его в пору любви к Маргарите, весь этот льнущий и нежащий мир природы кажется ему "противным, хоть и модным". Земля посреди земли, успокоенная и самодостаточная, ему не нужна, но и небо ему не нужно. "Смотри, как близко к небу ты забрался",- подтрунивает Мефистофель над его нежеланием найти земной покой, на что Фауст отвечает: "Довольно места для великих дел И на земле: зачем бежать отсюда? Вперед же смело!" [3] Но куда же - не прирастая к земле, но и не отрываясь от нее - может двигаться Фауст, где эта волшебная стихия, которая на земле - но не земля, которая своей неуловимой переливчатостью подобна небу - но не на небе? Взор Фауста устремляется к морю. Здесь, и только здесь возможно осуществиться его последнему жизненному девизу: "Мне дело - все!" Не земное наслаждение, не воздушная мечта, но труд - вот отныне его стремление. Вода есть среднее состояние, промежуточная стихия между небом и землей, обладающая текучестью и податливостью воздуха и в то же время осязаемостью и упругостью земли - вот почему через воду суждено свершиться созидательной воле Фауста, стремящейся небо низвести на землю.

Труд есть придание твердой формы нерасчлененному хаосу, и потому берег - граница между сушей и морем - является местом напряженного труда: здесь, перед зияющей далью и напором вольных стихий, вдохновляется человек на созидание:

Я с наслажденьем чувствую отвагу:

От берега бушующую влагу

Я оттесню, предел ей проведу,

И сам в ее владенья я войду!

Эти строки гетевской драмы, наверное, столь же хорошо знакомы немецкому читателю и поднимают в нем такое же горделивое упоение властительным замыслом, повелевающим природе, как и знаменитые строки пушкинской поэмы - в русском читателе:

На берегу пустынных волн

Стоял он, дум великих полн,

И вдаль глядел.

Зиждительная мысль Петра сродни зиждительной воле Фауста - она осуществляет себя с твердостью камня ("петр"), с напористостью кулака ("фауст"), внося дивный и законченный строй в бессмысленное бурление воды, ставя плотину - рукотворный берег, отвоеванный не морем у суши, но человеком у моря.

Два величайших произведения двух национальных гениев - "Фауст" Гете и "Медный всадник" Пушкина - трактуют по-разному одну тему: сотворение твердой культуры из зыбкой стихии, власть и труд человека, преображающие природу. Разве нельзя обратить к Петру слова Мефистофеля:

С суровым взором и с тоской

Ты принял жребий чудный свой!

Здесь мудрый труд ты сотворил

И берег с морем примирил;

Твоих судов отсюда рать

Готово море принимать;

Здесь твой дворец стоит, отсель

Ты обнимаешь круг земель...

Разве нельзя пушкинскими стихами подвести итог царственному делу, начатому Фаустом:

Прошло сто лет, и юный град,

Полнощных стран краса и диво,

Из тьмы лесов, из топи блат

Вознесся пышно, горделиво...

По оживленным берегам

Громады стройные теснятся

Дворцов и башен; корабли

Толпой со всех концов земли

К богатым пристаням стремятся...

Это тематическое, местами почти текстуальное совпадение между гетевской драмой (4-й и 5-й акты второй части) и пушкинской поэмой [4], нигде и никем, насколько нам известно, не прослеженное, тем более знаменательно, что не дает никаких оснований для установления исторического приоритета того или другого писателя. Нет данных, свидетельствующих о знакомстве Пушкина со второй частью произведения, первая часть которого его живо заинтересовала и вдохновила на создание "Сцены из Фауста". Кстати, если уж и говорить о приоритете в создании драматической ситуации - Фауст и море, то честь эта принадлежит Пушкину: в "Сцене из Фауста" (1825) герой явлен на морском берегу за несколько лет до того, как подобная "мизансцена" воплотилась в заключительных актах гeтевского "Фауста" (1830 - 1831). Предположение о том, что "Медный всадник" писался в сознательной ориентации на Гете, еще более сомнительно, чем обратное предположение: что пушкинская "Сцена" дала Гете отправную точку для завершения "Фауста" [5]. Если спор между поэтами и имеет место, то он гораздо глубже целенаправленной полемики: это спор художественных миросозерцаний и стоящих за ними национальных культур.


Случайные файлы

Файл
139340.rtf
92322.rtf
133376.rtf
23962.rtf
22009-1.rtf




Чтобы не видеть здесь видео-рекламу достаточно стать зарегистрированным пользователем.
Чтобы не видеть никакую рекламу на сайте, нужно стать VIP-пользователем.
Это можно сделать совершенно бесплатно. Читайте подробности тут.