Януш Вишневский - Одиночество в сети (Vishnevskii-odinochestvo-v-seti)

Посмотреть архив целиком

Библиотека Альдебаран: http://lib.aldebaran.ru

Януш Вишневский

Одиночество в Сети



«Одиночество в Сети»: Азбука‑Классика»; СПб; 2005

ISBN 5‑352‑01506‑8

Оригинал: Janusz Wisniewski, “Samotnosc w sieci”

Перевод: Леонид Цывьян


Аннотация


«Из всего, что вечно, самый краткий срок у любви» — таков лейтмотив европейского бестселлера Я. Вишневского. Герои «Одиночества в сети» встречаются в интернет‑чатах, обмениваются эротическими фантазиями, рассказывают истории из своей жизни, которые оказываются похлеще любого вымысла. Встретятся они в Париже, пройдя не через одно испытание, но главным испытанием для любви окажется сама встреча...


Януш Вишневский

Одиночество в Сети


Из всего, что вечно, самый краткий срок у любви.


@1


Девятью месяцами ранее…

С одиннадцатой платформы при четвертом пути железнодорожной станции Берлин‑Лихтенберг бросается под поезд больше всего самоубийц. Так официально утверждают неизменно скрупулезные немецкие статистики на основании обследования всех вокзалов Берлина. Это, кстати сказать, заметно, если ты сидишь на скамейке на одиннадцатой платформе при четвертом пути. Рельсы там блестят куда сильней, чем около других платформ. От часто повторяющегося аварийного торможения рельсы очень здорово шлифуются. Кроме того, шпалы, как правило темно‑серые и грязноватые, в некоторых местах вдоль одиннадцатой платформы выглядят куда светлей, чем обычно, а кое‑где они почти белые. Это потому что там использовались сильные детергенты, чтобы смыть кровь, что осталась после разорванных на части под колесами локомотива и вагонов тел самоубийц.

Лихтенберг — одна из самых последних железнодорожных станций Берлина и к тому же самая запущенная. У человека, лишающего себя жизни на станции Берлин‑Лихтенберг, впечатление, будто он уходит из серого, грязного, провонявшего мочой мира, где на стенах облупилась штукатурка, где полно торопящихся унылых, а то и отчаявшихся людей. Покидать навсегда такой мир куда легче.

На одиннадцатую платформу поднимаются по каменным ступеням через последний выход туннеля между кассовым залом и трансформаторной. Четвертый путь — последний на этой станции. И если человек в кассовом зале станции Берлин‑Лихтенберг решает покончить с собой, то, отправляясь на одиннадцатую платформу четвертого пути, он пусть ненадолго, но продлевает себе жизнь. Поэтому самоубийцы почти всегда выбирают четвертый путь, одиннадцатую платформу.

На платформе при четвертом пути есть две деревянные скамейки, все в граффити и изрезанные ножами; к бетонным плитам платформы они крепятся огромными болтами. На скамейке ближе к выходу из туннеля сидел исхудалый мужчина, от которого воняло потом, мочой, давно не мытым телом. Уже много лет он жил на улице. Он дрожал — от холода и страха. Сидел он, неестественно развернув ступни, руки держал в карманах рваной и усеянной пятнами куртки из синтетики, которая в нескольких местах была заклеена желтым скотчем с синей надписью «Just do it». Мужчина курил. Рядом с ним на скамейке стояли несколько банок из‑под пива и пустая водочная бутылка. А возле скамейки в фиолетовом пластиковом мешке с рекламой сети магазинов «Альди», Желтая краска которой давно уже стерлась, находилось все его имущество. Прожженный в нескольких местах спальный мешок, пяток шприцев, банка для табака, пачки папиросной бумаги, альбом фотографий с похорон сына, консервный нож, коробка спичек, две пачки метадона, книжка Ремарка в пятнах кофе и крови, старый кожаный бумажник с пожелтевшими порванными и вновь склеенными фотографиями молодой женщины, дипломом об окончании института и свидетельством о том, что податель сего не привлекался к уголовной ответственности. В тот вечер к одной из фотографий молодой женщины мужчина скрепкой присоединил письмо и купюру в сто марок.

Сейчас он ждал поезда, идущего с вокзала Берлин‑ЦОО до Ангермюнде. В ноль двенадцать. Скорый поезд с обязательным бронированием мест и вагоном «Митропы» среди вагонов первого класса. Он никогда не останавливается на станции Лихтенберг. Стремительно проносится по четвертому пути и исчезает в темноте. В поезде более двадцати вагонов. А летом так еще больше. Мужчина уже давно знал об этом. Он не первый раз приходит к этому поезду.

Мужчина боялся. Однако сегодняшний страх был совершенно другим. Универсальный, повсеместно известный, названный и основательнейшим образом исследованный. И мужчина ясно знал, чего он боится. Ведь хуже всего страх перед тем, что невозможно назвать. От страха без названия не помогает даже шприц.

Сегодня мужчина пришел на эту станцию в последний раз. Потом он уже никогда не будет одинок. Никогда. Нет ничего хуже одиночества. Дожидаясь поезда, мужчина был спокоен, он примирился с собой. Он испытывал чуть ли не радость.

На второй скамейке — за киоском с газетами и напитками — сидел еще один мужчина. Трудно сказать, какого он был возраста. Лет тридцать семь — сорок. Загорелый, пахнущий дорогим одеколоном, в черном пиджаке из хорошей шерсти, в светлых брюках, в расстегнутой на две пуговицы оливкового цвета рубашке с зеленым галстуком. Рядом со скамейкой он поставил металлический чемодан с наклейками авиалиний. Включил компьютер, который вынул из кожаной сумки, но тут же снял с колен и положил рядом с собой на скамейку. Экран компьютера мерцал в темноте. Минутная стрелка часов над платформой перепрыгнула за двенадцать. Начиналось воскресенье 30 апреля. Мужчина спрятал лицо в ладони. Закрыл глаза. Он плакал.

Мужчина со скамейки близ выхода из туннеля встал. Залез в пластиковый мешок. Удостоверился, что письмо и купюра по‑прежнему в бумажнике, взял черную банку пива и двинулся к концу платформы, туда, где стоит семафор. Он давно уже присмотрел это место. Миновав киоск с напитками, он увидел второго мужчину. Нет, он не предполагал в полночь встретить кого‑нибудь на одиннадцатой платформе. Всегда он был тут один. Его охватила тревога, отличная от страха. Присутствие второго человека нарушало весь план. Он ни с кем не хотел встречаться по дороге к концу платформы. К концу платформы… Это будет действительно конец.

И внезапно он почувствовал, что хочет попрощаться с этим человеком. Он подошел к скамейке. Отодвинул компьютер и сел рядом.

— Приятель, выпьешь со мной глоток пива? Последний глоток? Выпьешь? — спросил он, тронув этого человека за бедро и протягивая ему банку.


ОН: Минула полночь. Он опустил голову и почувствовал, что не может сдержать слезы. Уже давно он не ощущал себя таким одиноким. Это все из‑за дня рождения. В последние годы при бешеном темпе его жизни он редко испытывал чувство одиночества. Одиноким бываешь только тогда, когда на это есть время. А времени у него не было. Он постарался так организовать свою жизнь, чтобы не иметь свободного времени. Проекты в Мюнхене и Штатах, защита диссертации и лекции в Польше, научные конференции, публикации. Нет, в последнее время в его биографии не было перерывов на мысли об одиночестве, на чувствительность и слабость вроде той, что напала на него здесь. Обреченный на бездействие на этом сером безлюдном вокзале, он не мог ничем заняться, чтобы забыть, и одиночество напало на него, как приступ астмы. Его присутствие здесь и этот незапланированный перерыв — всего лишь ошибка. Обыкновенная, банальная, бессмысленная ошибка. Как опечатка. Перед приземлением в Берлине он смотрел в Интернете расписание поездов и не обратил внимания, что со станции Лихтенберг поезда на Варшаву ходят только в будние дни. А всего минуту назад закончилась суббота. Впрочем, ошибка его была вполне объяснима. Происходило это утром после нескольких часов полета из Сиэтла, полета, завершавшего неделю напряженной работы без минуты отдыха.

День рождения в полночь на вокзале Берлин‑Лихтенберг. Абсурдней ничего быть не может. Уж не оказался ли он тут с какой‑нибудь миссией? Это место могло бы быть декорацией фильма, но обязательно черно‑белого, о бессмысленности, серости и мучительности жизни. Он ничуть не сомневался, что Воячек здесь и в такую минуту написал бы свое самое мрачное стихотворение.

День рождения. А как он родился? Как это было? И очень ли ей было больно? Что она думала, когда ей было так больно? Он ни разу не спросил ее. Почему не спросил? Ведь это было так просто: «Мама, а тебе очень было больно, когда ты меня рожала?»

Сейчас он хотел бы это знать, но тогда, когда она была жива, ему ни разу не пришло в голову спросить.

А сейчас ее нет. И других тоже. Все те, кто для него был дороже всего, кого он любил, умерли. Родители, Наталья… У него никого нет. Никого, кто был для него необходим. Остались только проекты, конференции, сроки, деньги да порой признание. А кто вообще помнит, что у него сегодня день рождения? Для кого это имеет хоть мало‑мальское значение? Кто это заметит? Да существует ли кто‑то, кто подумает о нем сегодня? И тут‑то подступили слезы, которые он не смог сдержать.

Вдруг он почувствовал, что кто‑то его толкает.

— Приятель, выпьешь со мной глоток пива? Последний глоток. Выпьешь? — услышал он хриплый голос.

Он поднял голову. С исхудалого, заросшего, покрытого струпьями лица на него умоляюще смотрели глубоко запавшие, налитые кровью, испуганные глаза. В вытянутой дрожащей руке сидящего рядом обладателя этих глаз была банка пива. И вдруг нежданный сосед увидел в его глазах слезы.

— Послушай, приятель, я не хотел тебе мешать. Нет, правда, не хотел. Я тоже не люблю, когда кто‑нибудь лезет ко мне, когда я плачу. Плакать надо, когда никто не мешает. Только тогда от этого получаешь радость.

Но владелец компьютера не позволил ему уйти, схватив за куртку. Он взял у него банку и сказал:

— Ты мне не мешаешь. Ты даже не представляешь себе, как мне хочется с тобой напиться. Несколько минут назад начался мой день рождения. Не уходи. Меня зовут Якуб.

И неожиданно Якуб сделал то, что в этот момент представлялось ему самым естественным и чему он не мог противиться. Он обнял подсевшего к нему мужчину и прижал к себе. Положил голову на плечо в драной синтетической куртке. Они оба замерли на краткий миг, чувствуя, что между ними совершается нечто важное и высокое. И тут тишину нарушил поезд, с грохотом промчавшийся мимо скамейки, на которой они сидели, приникнув друг к другу. Якуб сжался, как испуганный ребенок, прильнул к соседу и что‑то произнес, но слова его заглушил стук колес проносящегося поезда. Уже через миг он ощутил стыд. Второй, видимо, тоже ощутил что‑то подобное, так как вдруг резко отпрянул, молча встал и пошел в сторону входа в туннель. Возле одной из металлических урн он остановился, достал из пластикового мешка листок бумаги, смял и выбросил. Через минуту он исчез в туннеле.

— С днем рождения, Якуб! — громко произнес сидящий, выпив последний глоток пива из банки, оставленной ушедшим возле компьютера.

То была всего лишь минутная слабость. Приступ сердечной аритмии, который уже прошел. Он полез в сумку за сотовым телефоном. Достал берлинскую газету, купленную утром, нашел номер службы такси. Набрал его. Уложил ноутбук и, волоча за собой чемодан, колесики которого с шумом подскакивали на выбоинах платформы, зашагал к туннелю, ведущему в кассовый зал и к выходу в город.

Как это?.. Как он сказал?.. «Плакать надо, когда никто не мешает. Только тогда от этого получаешь радость».


ОНА: Уже давно ни один мужчина так не старался, чтобы у нее было хорошее настроение, чтобы она чувствовала себя привлекательной, а в бокале у нее были самые лучшие напитки.

— Никто не станет спорить, что у Золушки было исключительно печальное детство. Злые сводные сестры, непосильная работа и жуткая мачеха. Мало того, что бедняжке приходилось травиться, извлекая золу из поддувала, так вдобавок у нее не было даже канала MTV, — говорил, заливаясь смехом, мужчина, сидящий рядом с ней у стойки бара.

Он был моложе ее на несколько лет. Ему явно не больше двадцати пяти. Красивый. Элегантен до совершенства. Давно уже ей не доводилось видеть мужчину, одетого так гармонично. Вот именно, гармонично. Он был изыскан, как его сшитые по мерке костюмы. Все в нем соответствовало друг другу. Запах одеколона подходил к цвету галстука, цвет галстука — к цвету камней в золотых запонках в манжетах безукоризненно голубой рубашки. Золотые запонки в манжетах — кто вообще в наше время еще носит запонки? — размером и оттенком золота соответствовали золотым часам на запястье правой руки. А часы подходили к поре дня. Сейчас, вечером, на свидание с ней в баре гостиницы он надел элегантные прямоугольные часы с изящным кожаным ремешком в цвет костюма. Утром на собрании в берлинской резиденции их фирмы у него на руке был тяжелый, почтенный «Ролекс». И пахло от него тоже иначе. Она это точно знает, потому что намеренно встала со своего места и наклонилась над его головой, чтобы взять бутылку минералки, хотя поднос с точно такими же бутылками стоял и перед ней.

Всю первую половину дня она присматривалась к нему. Его звали Жан, и был он бельгиец, «из абсолютно французской части Бельгии», как он сам подчеркнул. Она не знала, чем французская часть Бельгии так уж отличается от фламандской, но решила, что происходить из французской, очевидно, почетнее.

Как потом выяснилось, Жан не только для нее был самым притягательным элементом этого цирка в Берлине. Их собрали со всей Европы в берлинскую штаб‑квартиру их фирмы, чтобы сказать, что руководству сказать им в общем‑то нечего. Уже год она вместе с их бельгийским отделением занималась проектом, который в Польше не мог иметь успеха. Устройства, которые фирма хотела продавать, просто‑напросто не подходили для польского рынка. Трудно продавать эскимосам крем для загара. Даже если это крем самого высшего качества.

Она вообще не хотела сюда приезжать и делала все, чтобы переложить эту поездку на кого‑нибудь другого из их отдела. Они с мужем давно уже планировали съездить в Карконоше и заглянуть в Прагу. Не удалось. По недвусмысленному указанию из Берлина ехать пришлось ей. Вдобавок поездом, потому что чтобы поездка эта имела хоть какой‑то смысл, ей пришлось провести день в филиале их фирмы в Познани.

По пути из Варшавы в Берлин — она терпеть не могла ездить в поездах — у нее было достаточно времени, чтобы разработать стратегию, которая заставила бы центральное отделение отказаться от этого проекта. Однако Жан, тот самый бельгиец с запонками, соответствующими, надо думать, погоде, убедил всех, что «рынок в Польше сам еще не знает, что нуждается в этих устройствах» и что у него «есть гениально простая идея, как сделать, чтобы польский рынок об этом узнал». После чего на фоне тщательно изготовленных цветных слайдов он целый час излагал свою «гениально простую идею».

Мало того, что она все это могла бы рассказать за пятнадцать минут и к тому же на куда лучшем английском, вдобавок на его слайдах ничего — кроме карты Польши — не соответствовало действительности. Но это не произвело ни на кого, за исключением ее, особенного впечатления. Было ясно, что директриса из Берлина приняла решение еще до презентации. Она тоже приняла решение и тоже до презентации. Но проблема заключалась в том, что это были диаметрально противоположные решения. Но как директриса могла согласиться с ней? Разве такой обаятельный и красивый мужчина, говорящий по‑английски с таким очаровательным французским акцентом, мог ошибаться? Директриса смотрела на бельгийца, несущего чушь на фоне цветных фантазий, как на красавца стриптизера, который вот‑вот начнет раздеваться. Тяжелый случай менопаузы. Что ж, искушение, по мнению директрисы, видимо, стоило того, чтобы рискнуть деньгами акционеров. Ну а кроме того, всегда ведь можно убедить эскимосов, что во время долгой полярной ночи они тоже загорают. Под космическими лучами. И кремы им будут очень полезны.

После Жана выступала она. Директриса даже не стала дожидаться конца презентации. Вышла, вызванная по телефону секретаршей. Благодаря этому все поняли, что ее слушать нет смысла. Все, как по команде, склонились над клавиатурой своих ноутбуков и занялись Интернетом. В сущности она могла бы декламировать стихи или рассказывать по‑польски анекдоты — никто бы этого не заметил. И лишь бельгиец, когда она закончила свое сообщение, подошел к ней и с обезоруживающей улыбкой произнес:

— Мадам, вы самый очаровательный инженер, какого я знаю. Пусть вы даже не правы, но я все равно слушал все, что вы говорили, затаив дыхание и самым внимательным образом.

Когда же она полезла в сумку, чтобы продемонстрировать ему свои расчеты, он предложил:

— Не могли бы вы убедить меня в своей правоте сегодня вечером в баре нашего отеля? Скажем, в двадцать два часа?

Она согласилась без малейших колебаний. Даже не пыталась затруднять ситуацию наскоро придуманным мелким враньем насчет того, как занята она вечером. Все официальные мероприятия, которые могли происходить по вечерам, уже произошли. Поезд на Варшаву отходил завтра около двенадцати. Ну и потом ей хотелось хоть раз побыть с бельгийцем в отсутствие их берлинской директрисы.

И сейчас в гостиничном баре она тихо радовалась, что утром не слишком запальчиво протестовала против этого проекта. Бельгиец был поистине очарователен. Похоже было, что он часто бывает в этом отеле. С барменом он разговаривал по‑французски — сеть отелей «Меркюр», в которых фирма традиционно бронировала для них номера, принадлежит французам, по каковой причине весь персонал и говорит на французском, — и очень смахивало на то, что они находятся в приятельских отношениях.

Теперь, когда проект продлили на следующий год, у нее будет возможность встречаться с бельгийцем гораздо чаще. Он ей нравился. Она думала об этом, глядя на него, пока он заказывал очередной напиток. А когда бармен подал им бокалы с налитым в них чем‑то, имеющим необыкновенный пастельный цвет и экзотическое французское название, бельгиец придвинулся лицом к ее лицу.

— Уже давно я не начинал воскресенья с таким очаровательным существом. Только что пробило полночь. Уже тридцатое апреля, — сказал он, после чего легонько дотронулся своим бокалом, словно чокаясь, до ее руки, а губами нежно прикоснулся к ее волосам.

Это было как электрический удар. Уже давно она не ощущала такого любопытства, что же произойдет дальше. Должна ли она позволять ему прикасаться губами к своим волосам? Имеет ли она право испытывать подобное любопытство? Что бы ей хотелось, чтобы произошло дальше? У нее есть красивый муж, объект зависти всех ее сотрудниц. Как далеко она может пойти, чтобы ощутить нечто большее, нежели этот давно забытый трепет, когда мужчина вновь и вновь целует твои волосы и закрывает при этом глаза? Муж давно уже не целовал ее волосы и вообще он… такой чудовищно предсказуемый.

Последнее время она очень часто думала об этом. И обычно с тревогой. Нет, не то чтобы все стало обыденным. Вовсе не так. Но исчезла та движущая сила. Развеялась где‑то в будничности. Все остыло. Разогревалось только иногда, на минутку. В первую ночь по возвращении его или ее из дальней поездки, после слез и ссоры, которую они решали закончить в постели, после выпитого или каких‑нибудь благовонных листьев, которые жгли на приемах, в отпуске на чужих кроватях, на чужом полу, в чужих стенах или в чужих машинах.

Это было постоянно. Лучше сказать, бывало. Но без былого неистовства. Без той мистической тантры, что была вначале. Без той ненасытности. Того голода, который приводил к тому, что стоило только подумать об этом, и кровь тут же, как ошалелая, с шумом отливала вниз, и мгновенно ты уже мокренькая. Нет! Такого не было уже давно. Ни после вина, ни после листьев, ни на паркинге у автострады, куда он свернул, потому что, когда они возвращались с какого‑то приема, она, несмотря на то что вел он очень быстро, вдруг нырнула головой под его руки, державшие руль — почему‑то так подействовала на нее музыка, передававшаяся по радио, — и стала расстегивать ремень у него на брюках.

Наверное, причина в доступности. Все было на расстоянии вытянутой руки. Ни ради чего не надо было стараться. Они уже знали друг у друга каждый волосок, каждый возможный запах, каждый возможный вкус кожи, и влажной, и сухой. Знали все тайные уголки тел, слышали все вздохи, предвидели все реакции и давно уже поверили всем признаниям. Некоторые из них время от времени повторялись. Однако уже не производили впечатления. Они просто входили в сценарий.

Последнее время ей казалось, что секс с нею для мужа был чем‑то вроде — как ей вообще могло прийти такое в голову? — католической мессы. Достаточно прийти в костел, ни о чем не думая, а потом неделю можно жить спокойно.

Может, так у всех? Возможно ли неутолимо желать того, кого знаешь уже несколько лет, кого видел, когда он кричит, блюет, храпит, мочится, не смывает после себя в клозете.

А может, это не так уж и важно? Может, необходимо только вначале? Может, хотеть лечь с кем‑то в постель не самое важное, может, куда важней проснуться вместе утром и приготовить друг другу чай?

— Я сделал что‑нибудь не то? — Голос Жана вырвал ее из раздумий.

— Еще не знаю, — отвечала она с принужденным смешком. — Прошу прощения, я на минутку вас покину. Скоро вернусь.

В туалете она достала из сумочки губную помаду. Глядясь в зеркало, сказала сама себе:

— Завтра тебя ждет длинная дорога. И стала подкрашивать губы.

— У тебя между прочим есть муж, — добавила она, грозя пальцем своему отражению.

Она вышла из туалета. Проходя мимо портье, услышала, как какой‑то мужчина, стоящий к ней спиной, по буквам сообщает свое имя:

— Я‑к‑у‑б…

Из сумочки она вынула свою визитную карточку, обратной, пустой стороной сильно прижала к губам, блестящим от свеженаложенной помады. Положила карточку около своего бокала с недопитым пастельного цвета напитком и сказала:

— Спокойной ночи.


ОН: Таксист, приехавший к опустевшему вокзалу Берлин‑Лихтенберг, оказался поляком. Больше тридцати процентов берлинских таксистов — поляки.

— Отвезите меня в отель, обязательно дорогой, где есть бар и который находится недалеко от вокзала Берлин‑ЦОО.

— В этом городе это нетрудно, — рассмеялся таксист. Он зарегистрировался в отеле. Прежде чем отойти от стойки портье, спросил:

— Не были бы вы столь любезны разбудить меня за полтора часа до отхода с вокзала ЦОО первого поезда на Варшаву.

Молодой портье оторвался от каких‑то бумаг и непонимающе уставился на него:

— Как это?.. За полтора часа? Какого поезда? В каком точно часу вас разбудить?

Он спокойно ответил:

— Видите ли, я сам точно не знаю. Но вы так впечатляюще пишете в рекламе вашего отеля, — он указал на яркий проспект, лежащий рядом с его паспортом, — что «Меркюр» — это не только безопасная крыша над головой в путешествии. «Меркюр» — это также само путешествие». Так что будьте добры, позвоните на вокзал, узнайте, когда отходит поезд на Варшаву, и разбудите меня ровно за девяносто минут до его отхода. Я был бы также благодарен вам, если бы вы заказали мне и такси. Я хочу выехать на вокзал за час до отхода поезда.

— Да, да, разумеется, — отвечал смешавшийся портье.

— И разрешите уж мне не идти сразу в номер и оставить багаж у вас. Я хотел бы потратить крупную сумму в баре вашего отеля. Надеюсь, вы последите, чтобы с моим багажом ничего не случилось?

Не дожидаясь ответа, он положил кожаную сумку с ноутбуком на чемодан и направился в сторону двери, из‑за которой доносилась музыка.

Из шаровидных репродукторов под потолком наполненного шумом зала лился голос Натали Коул, поющий о любви. Он осмотрелся. У эллиптической стойки был свободен только один табурет. Но когда он подошел туда, его ждало разочарование: на стойке стоял недопитый бокал. Он уже собирался отойти, решив, что место занято, однако молодой мужчина, сидевший на соседнем табурете, обернулся и сказал по‑английски:

— К сожалению, это место освободилось. Можете садиться, если желаете, — и с улыбкой добавил: — Место хорошее. Бармен часто подходит сюда.

Он сел и сразу уловил тонкий запах духов. «Ланком»? «Бьяджотти»? Он прикрыл глаза. Нет, пожалуй, «Бьяджотти».

Духи уже давно оказывали на него особенное воздействие. Они как сообщение, которое некто хочет передать. И тут никакой язык не нужен. Можно быть глухонемым, можно принадлежать к другой цивилизации, но сообщение ты все равно поймешь. В духах есть некий иррациональный, таинственный элемент. «Шанель N 5», «Л'эр дю Тан» или «Поэм» подобны стихотворению, которое женщина носит на себе. А некоторые духи безумно эротические, притягивающие. Они заставляют оглянуться, а то и пойти за женщиной, которая ими душится. Он вспомнил, как два года назад был в Прадо. И вдруг мимо него прошла женщина в черной шляпе, и его мгновенно окружил какой‑то мистический аромат. Он тотчас забыл об Эль Греко, Гойе и прочих мастерах и последовал за той женщиной. А сейчас он подумал, что за женщиной, которая сидела тут до него и оставила свой запах, он тоже захотел бы пойти.

Он оперся локтями на стойку и наклонился вперед, чтобы обратить на себя внимание бармена, который якобы часто подходит сюда. И тогда‑то он заметил лежащую рядом с бокалом визитную карточку. Контур губ, четко отпечатанный на белом картоне. Нижняя губа явно шире, энергичный изгиб верхней. Прелестные губы. У Натальи были точно такие же. Он поднес визитку к носу. Несомненно, «Бьяджотти»! Эта визитка, должно быть, принадлежала женщине, которая сидела здесь несколько минут назад. Он решил посмотреть, как ее зовут. Но только он перевернул карточку, как услышал:

— Прошу прощения, но эта визитка предназначена мне.

— О, разумеется. Я как раз хотел спросить, не ваша ли это, — соврал он.

Да, он опоздал. И не узнает, кому принадлежала она. Сосед взял визитку, спрятал в карман пиджака, оставил на кофейном блюдце чаевые бармену и, не произнеся ни слова, ушел.

— Бутылку хорошо охлажденного «просеко». И сигару. Самую дорогую, какая у вас есть, — заказал он бармену, который в этот момент встал перед ним.

Такие же губы были у его мамы. Но у мамы все было красивое.

И минувший день, и эти несколько часов в определенном смысле принадлежали его матери. И вовсе не потому, что в день своего рождения он думал, как она его рожала.

Он прилетел вчера утром из Сиэтла в Берлин только затем, чтобы наконец увидеть, где родилась его мать. Последние годы ее биография интересовала его, как роман, в нескольких важных главах которого он принимал участие. И теперь ему хотелось узнать самые первые.

Родилась она невдалеке от станции Берлин‑Лихтенберг в больнице сестер‑самаритянок. Дед уехал вместе со своей находящейся на сносях женой в Берлин в надежде, что жить там им будет легче. Как это теперь называется? А, экономическая эмиграция. Да, именно так. Спустя неделю после приезда в Берлин бабушка родила его мать. В больнице самаритянок. Только туда привозили рожениц прямо с улицы. То есть бесплатно. Вчера он был возле этого здания. Сейчас там находится какой‑то турецкий экспериментальный театр.

Через три месяца дед и бабушка возвратились в Польшу. Не смогли они жить в Германии. Но то, что они пробыли там всего три месяца, не имеет значения. В свидетельстве о рождении его матери навсегда осталась историческая помета: место рождения — Берлин. Так его мама стала немкой. И благодаря этому у него теперь есть немецкий паспорт, и он может летать в Сиэтл без визы. Но он все равно летает с двумя паспортами. Однажды он забыл польский паспорт и чувствовал себя как перемещенное лицо.

Потому что он может быть только поляком.

Кельнер принес голубую бутылку «просеко», серебристую тубу с кубинской сигарой и маленькую гильотинку. Пока тот открывал бутылку, он закурил сигару. Первый бокал он выпил залпом. Сигара была превосходна. Давно он не курил таких прекрасных сигар. Разве что в Дублине. Много лет назад.

Он не мог перестать думать о вчерашнем походе по прошлому его мамы. Ее немецкость — это не только больница сестер‑самаритянок в довоенном Берлине и не только запись в свидетельстве о рождении. Все гораздо сложней. В точности как ее биография.

Он родился в один из тридцатых апрелей и был третьим ребенком третьего мужа его матери. Это день святого Иакова, то есть Якуба. И все думают, будто потому ему и дали имя Якуб. Но все вовсе не так. Якубом звали второго мужа его матери. Польский артист, который в 1944 году был назначен немцем только потому, что родился на двенадцать километров западней, чем следовало бы, а на восточном фронте окопы должны были быть заполнены. Тогда истинные германцы делали менее истинными германцами всех подряд. И сразу после этого, разумеется, делали их немецкими солдатами. Солдатами тогда становились почти все. Хромые, душевнобольные, туберкулезники. Все могли и должны были быть в ту пору солдатами. Второй муж его матери об этом не знал. Он не представлял себе дней и ночей без нее. Потому перед медицинской комиссией он сперва вгонял себя в пот, а потом бегал в парке босиком по снегу — надеялся подхватить туберкулез. Туберкулез он подхватил. Но его все равно погнали в окопы.

После войны его мать и ее второй муж больше не встретились. Не помогла даже их великая любовь. Когда его мать чуть‑чуть оправилась от горя и наконец осознала, что война отняла у нее мужа и тут ничего не поделаешь, в ее жизни появился его, Якуба, будущий отец. Исхудавший, до головокружения красивый, стопроцентный поляк, вернувшийся из Штуттхофа. Она с национальностью «немка», и он после трех лет немецкого лагеря. Отец ни разу не дал ему почувствовать, что ненавидит немцев. Хотя он их ненавидел. Интересно, простил бы отец ему, что он поселился в Германии?

Его родители — наилучшее доказательство, что разделение на немцев и поляков всего лишь результат сговора историков, которым удалось убедить целые народы. Впрочем, вся история всего‑навсего сговор. Главное, чтобы всех обмануть. Они и сговорились, что именно эту, а не другую ложь будут преподавать в школе.

Ему опять становилось грустно. Хватит на сегодня грусти. Как‑никак сегодня у него день рождения. Он вынул бутылку из серебряного ведерка со льдом. Налил себе еще один бокал. Он едет домой.


ОНА: Все места в вагонах первого класса оказались распроданы. Да, она сделала ошибку, не купив обратный билет еще в Варшаве. Кассирша на вокзале Берлин‑ЦОО сказала:

— Есть несколько свободных мест во втором классе. Все в купе для курящих. Возьмете?

Перспектива несколько часов ехать в дымной клетке наполнила ее ужасом. Но что оставалось делать?

Она села у окна. Лицом в направлении езды. В купе она была одна. Поезд отправлялся через полчаса. Она вытащила из чемодана книжку и папку с материалами берлинской встречи. Очки. Бутылку минеральной воды. Сотовый телефон. CD‑плеер, компакт‑диски, запасные батарейки. Сняла туфли, расстегнула две пуговицы на юбке.

Купе постепенно заполнялось. Громкоговоритель объявил об отправлении поезда, а одно место все еще оставалось пустым. Поезд уже тронулся, когда дверь купе отодвинулась. Она подняла голову от книжки, и их глаза встретились. Она выдержала его взгляд. Это он отвел глаза. В этот миг в нем было что‑то от смутившегося мальчика. Чемодан он забросил на полку под потолком. Достал из кожаной сумки ноутбук. Сел на свободное место у двери. Ей казалось, что он смотрит на нее. Она засунула ноги в туфли. Подумала, видит ли он расстегнутые пуговицы на юбке.

Через минуту он встал. Достал из сумки банку диетической «кока‑колы» и три ярких журнала — «Шпигель», «Плейбой» и «Впрост». Положил их себе на колени. Непонятно почему, но когда она поняла, что он поляк, ее это обрадовало.

Он снял пиджак. Закатал рукава темно‑серой рубашки. Какой загорелый… Волосы у него были в беспорядке, как будто в купе он примчался прямо из постели. И он был небрит. Рубашка расстегнута. Молодым его не назовешь, скорей, моложавым. Как только он вошел, она подумала: «Только бы никто сейчас не закурил». Потому что, войдя, он заполнил все купе ароматом своей туалетной воды. Ей хотелось как можно дольше ощущать этот запах.

Она украдкой поглядывала на него из‑под очков. Он читал. Она тоже вернулась к своей книжке. Но в какой‑то момент ощутила беспокойство. Она подняла голову. Он смотрел на нее. У него были печальные, усталые серо‑зеленые глаза. Пальцы правой руки он прижал к губам и пытливо вглядывался в нее. Ей вдруг стало странно тепло. Она улыбнулась ему.

Он отложил журналы и занялся ноутбуком. Пассажиры в купе с любопытством поглядывали на него. Из кармана пиджака он достал сотовый телефон, после чего наклонился вперед и подключил его к специальному гнезду в задней части компьютера. Возможно, не все в купе понимали, что он собирается делать, но она знала: он подсоединился к Интернету.

Вначале она подумала: все эти его действия с компьютером в купе поезда, только что отошедшего от Берлина, претенциозны, и делает он это напоказ, но потом, наблюдая за тем, как внимательно он всматривается в экран, она решила, что… Нет, в нем нет никакой претенциозности, и он не показушник.

Она незаметно засунула руку под блузку и застегнула пуговицы на юбке. Поправила прическу и села прямей.


ОН: Если на кого и можно рассчитывать в Германии, то только на уборщиц из Хорватии.

Естественно, никто его не разбудил за полтора часа до отхода поезда на Варшаву. Некому было даже сказать,что это позор для отеля, где дерут по триста долларов за ночь. Ночного портье давно уже не было за стойкой, а что до сменившей его блондинки, то, судя по ее виду, она и знать не знала, где на карте находится Варшава.

Разбудила его уборщица, которая, думая, что номер пустой, вошла, когда он еще спал, чтобы произвести уборку. Он не знал, в котором часу отходит поезд до Варшавы, но когда увидел, что уже без пяти одиннадцать, понял, что времени у него в обрез.

Не обращая внимания на все еще стоящую в номере уборщицу, он голый с криком «О курва мать!» выскочил из постели и в бешеном темпе стал одеваться. Поскольку уборщица была из Хорватии, смысл выражения «курва мать» для нее не был тайной, и пока он сметал все, что было на полочке в ванной, в несессер, она паковала в его чемодан все, что лежало на ночном столике и у телевизора. Через несколько минут он вылетел из номера. Подчиняясь первому импульсу, подбежал к стойке регистрации, однако того портье, к счастью, уже не было. Когда же он сориентировался, что блондинка за стойкой представления ни о чем не имеет, то даже не заплатил. У них есть номер его кредитной карточки. Кроме того, в поезде он сможет войти в Интернет и расплатиться. Карточка «Америкен Экспресс», которую он получил от фирмы, позволяет это сделать.

Перед отелем стояла вереница такси. Водитель вошел в положение и за десять минут довез до вокзала. Билета он не купил. Пробежал на перрон и вскочил в вагон, стоявший прямо напротив выхода из туннеля. Удалось. Поезд тронулся. Он открыл дверь первого же купе.

Она сидела у окна. На коленях книжка. Губы у нее были, как те, отпечатанные на обороте визитной карточки. Волосы, сколотые на затылке. Высокий лоб. Она была красива.

Он занял единственное свободное место. Он был безбилетник. Неважно. Эту проблему он разрешит, когда придет кондуктор. В карточке, висящей на двери вагона, он прочитал, что место зарезервировано за пассажиром, который сядет во Франкфурте‑на‑Одере.

Он достал газеты. В гостиничном киоске польская пресса тоже продавалась! То, что «Выборчу» можно спокойно купить наряду с французскими, американскими, итальянскими и английскими газетами в гостиничном киоске в центре Берлина, в тысячу раз важней, чем все заявления о «готовности Польши к вхождению в Европу».

В какой‑то момент он не выдержал. Поднял глаза над газетой и стал разглядывать ее. Кроме помады на губах, на ней не было никакой косметики. Она читала, время от времени притрагиваясь пальцами к уху. Руки у нее были замечательно красивые. Когда она переворачивала страницу, казалось, будто она ласково лишь чуть касается ее длинными пальцами.

Она подняла голову и улыбнулась ему. На сей раз он не смутился. Ответил улыбкой.

Читать ему больше не хотелось. Он подключил телефон к компьютеру и запустил программу электронной почты. Медленно прошел всю процедуру идентификации. Модем в сотовом телефоне, пожалуй, самый медленный из всех, что существуют. Он часто задумывался, почему так. Ладно, он займется выяснением этого, когда вернется в Мюнхен.

В его почтовом ящике в компьютере мюнхенского института был только один e‑mail. В обратном адресе были данные какого‑то банка в Англии.

Опять какая‑нибудь реклама, подумал он.

Он хотел сразу же нажать delete, но его внимание привлекла первая часть адреса: Jennifer@. В его воспоминаниях имя это звучало, как музыка. И он решил прочесть послание.

Камберли, Суррей, Англия, 29 апреля

Ты ведь J. L, правда???!!!

Так следует из твоей веб‑странички. Я проторчала на ней все сегодняшнее утро в своем кабинете в банке. Вместо того чтобы войти на страницу лондонской биржи и работать, за что мне, кстати сказать, неплохо платят, я слово за словом читала твою страницу. А потом взяла такси и поехала в центр Камберли в книжный магазин купить польско‑английский словарь. Я выбрала самый большой, какой был. Мне хотелось понять и те фрагменты, которые на странице опубликованы по‑польски. Всего я, разумеется, не поняла, но уловила атмосферу. Такую атмосферу умел создавать только L J., а значит, это несомненно ты.

После работы я пошла в мой любимый бар «Клуб 54» около вокзала и напилась. Я уже четыре дня голодаю, так как два раза в год «очищаюсь», голодая по неделе. Знаешь ли ты, что если выдержишь первые три дня полного голодания, то входишь в состояние своеобразного транса? Твоему организму ничего не нужно переваривать. Только тогда ты понимаешь, что крадет у тебя процесс пищеварения. У тебя внезапно появляется бездна энергии. Живешь, как под хмельком. Ты ощущаешь в себе творческие силы, возбуждение, все чувства невероятно усиливаются и обостряются. Твоя восприимчивость подобна сухой губке, готовой всосать все, что окажется поблизости. В такие периоды сочиняют прекрасные стихи, придумывают неслыханно революционные научные теории, ваяют или пишут провокаторские или авангардные произведения, а также с небывалым успехом делают покупки на бирже. Вот это я могу с полной уверенностью подтвердить. Кроме того, Бах во время «голодовки» такой… такой… Короче, такой, как будто его играет сам Моцарт.

Но подобное состояние достигается, только если продержишься «в муках» первые два или три дня. Эти два или три дня — непрестанная борьба с голодом. Я даже ночью просыпаюсь от голода. Но я прошла через все это и сегодня утром начала ощущать возбуждение «непереваривания». И в этом состоянии возбуждения наткнулась на твою интернет‑страницу. Лучший момент просто придумать невозможно.

И все остальное стало совершенно неважно.

В сущности, голодания я не прерывала. В этом баре я ведь ничего не ела. Только пила. Главным образом, за воспоминания. Не пей никогда — даже если это «кровавая Мери» такая же отменная, какую делают в «Клубе 54» и у тебя будут самые замечательные воспоминания — на четвертый день голодовки. Съешь что‑нибудь перед этим. Потом я вернулась домой и написала этот e‑mail. Он словно страница из дневника изголодавшейся (3 дня без пищи), пьяной (2 «кровавых Мери» и 4 «Гиннеса») женщины с прошлым (12 лет биографии).

Потому прошу, отнесись к нему со всей серьезностью.

Предскриптум: «Остров» в этом тексте — на случай, если ты забыл, — это мой родной остров Уайт. Маленькое пятнышко на карте между Англией и Францией в проливе Ла‑Манш. Я там родилась.

Дорогой J.L!

Знаешь ли ты, что письмо это я писала минимум тысячу раз?

Писала мысленно, писала на песке пляжа, писала на самой лучшей бумаге, какую только можно купить в Соединенном Королевстве, писала авторучкой у себя на бедре. Писала на конвертах пластинок с музыкой Шопена.

Я столько раз писала его…

Но так и не отослала. За последние 12 лет — потому что все это было ровно двенадцать лет назад — я не отослала по меньшей мере тысячу писем ЕМУ.

Потому что это письмо вовсе не тебе. Это письмо Эл. Дж. Я просто переставила инициалы и назвала ( Элджот.

Ты на самом деле J.L., но его ты знаешь. Знаешь, наверно, так, как не знает никто другой. Обещай, что перескажешь ему то, что я написала. Перескажешь?

Ведь Элджот должен был быть, как антракт между первым и вторым действием оперы. Я во время этого антракта пью самое лучшее шампанское, какое только есть в баре. Ну а если у меня для этого нет возможностей, я остаюсь дома и слушаю пластинки. И он должен был быть таким вот шампанским. Только в антракте. Должен был ударять в голову. Должен был порадовать вкус и вызвать легкий хмель на второе действие. Чтобы музыка стала еще прекрасней.

Элджот таким и был. Как самое лучшее и самое дорогое шампанское в баре. Он ошеломил меня. Потом следовал еще один перерыв. А потом спектакль кончался. И шампанское тоже. Но так не случилось. Впервые в жизни из всей оперы я лучше всего запомнила перерыв между первым и вторым действиями. Перерыв этот по‑настоящему так никогда и не кончился. Я поняла это сегодня днем в том клубе. Главным образом благодаря чувствам, обостренным четырьмя днями голодания и четвертому бокалу «Гиннеса».

Я провела с ним 88 дней и 16 часов моей жизни. Ни у одного мужчины не было так мало времени, и ни один не дал мне так много. Один пробыл со мной 6 месяцев, и не сумел дать мне того, что у меня было с Элджотом уже после б часов. Я продолжала быть с этим человеком, так как считала, что его «шесть часов» еще наступят. Я ждала. Но они так и не наступили. Как‑то во время очередной бессмысленной ссоры он закричал:

— Ну и что такого дал тебе этот чертов поляк, от которого у тебя не осталось ничего? Даже его чертовой фотографии нет. — А когда он торжествующе изрек: — Да имел ли он представление о том, что такое фотоаппарат? — я выставила его полупустой чемодан, с которым он переехал ко мне, за дверь.

Так что же дал мне этот «чертов поляк»? Что?

Например, дал мне оптимизм. Он никогда не говорил про печаль, хотя я знала, что он пережил бесконечно печальные времена. Он заражал оптимизмом. Дождь для него был всего лишь коротким промежутком перед появлением солнца. Всякий, кто жил в Дублине, поймет, что подобный образ мыслей — пример сверхоптимизма. Это при нем я открыла, что носить можно не только черное. При нем я поверила, что мой отец любит мою мать, только не может проявить это. Даже моя мать никогда не верила в это. Ее психотерапевт тоже.

Например, он подарил мне такое чувство, когда кажется, что через минуту ты сойдешь с ума от желания. И при этом ты знаешь, что желание твое исполнится. Он умел рассказать мне сказку о каждом кусочке моего тела. И не было такого места, которого он не коснулся бы или не изведал его вкус. Будь у него время, он перецеловал бы каждой волосок у меня на голове. Все по очереди. При нем мне всегда хотелось раздеться еще больше. У меня было ощущение, что я почувствовала бы, наверное, себя еще более обнаженной, если бы мой гинеколог вынул у меня спираль.

Он никогда не искал эрогенных зон на моем теле. Он считал, что женщина является эрогенной зоной вся в целостности, а в этой целостности самый эрогенный участок — мозг. Элджот слышал о пресловутой G‑точке в женском влагалище, но он ее искал в моем мозгу. И практически всегда находил.

Я дошла с ним до конца каждой дороги. Он приводил меня в такие чудесно грешные места. Некоторые из них сейчас для меня святыни. Иногда, когда мы любили друг друга, слушая оперы или Бетховена, мне казалось, что невозможно быть еще нежней. Как будто у него были два сердца вместо двух легких. А может, так оно и было…

Так, например, он подарил мне маленькую красную резиновую грелку в форме сердца. Размером чуть больше ладони. Милый. В Дублине только он один мог придумать что‑либо подобное. Потому что только он обращал внимание на такие вещи. Он знал, что у меня страшный предменструальный период, предшествующий еще худшим дням, и что тогда я становлюсь несправедливой, жестокой ведьмой, которой все мешает. Даже то, что восток находится на востоке, а запад на западе. Однажды он поехал на другой конец Дублина и купил эту грелку. В ту ночь, когда у меня безумно болело, он встал, наполнил грелку горячей водой и положил мне на живот. Но сперва поцеловал мне это место. Сантиметр за сантиметром. Медленно, осторожно и невероятно нежно. Потом положил мне эту грелку. И когда я восхищенная, смотрела на это маленькое чудо, он принялся целовать и сосать пальцы моих ног. Сперва на одной ноге, потом на другой. Он все время смотрел мне в глаза и целовал. Хоть у тебя и не бывает предменструальных периодов, ты все равно ведь способен представить, как это чудесно. К сожалению, я пережила с ним всего лишь три таких периода.

А еще, например, он подарил мне детскую любознательность. Он спрашивал обо всем. Точь‑в‑точь как ребенок, имеющий право задавать вопросы. Он хотел знать. И научил меня, что «не знать» — это значит «жить в опасности». Он интересовался всем. Все обсуждал, все подвергал сомнению и склонен был поверить всему, как только удавалось убедить его фактами. Помню, как однажды он шокировал меня вопросом:

— Как ты думаешь, Эйнштейн онанировал?

Он научил меня, что следует покоряться своим желаниям, как только они приходят, и ничего не откладывать на потом. Так во время приема в огромном доме какого‑то жутко важного профессора генетики в процессе нуднейшей научной дискуссии о «генетической обусловленности сексуальности млекопитающих» он вдруг встал, подошел ко мне, наклонился — все умолкли, глядя на нас, — и прошептал:

— На втором этаже дома есть ванная, какой ты в жизни не видела. Глядя на тебя, я не могу сосредоточиться на дискуссии о сексуальности. Пойдем скорей в эту ванную. — И добавил: — Как ты думаешь, это генетическая обусловленность?

Я послушно встала, и мы пошли наверх. Молча он поставил меня к зеркальной дверце шкафа, спустил брюки, раздвинул мне ноги, и… И «генетически обусловленная сексуальность млекопитающих» обрела совершенно иное чудное значение. Когда через несколько минут мы вернулись и сели на свои места, на миг воцарилась тишина. Женщины пытливо смотрели на меня. Мужчины закурили сигары.

Еще он, например, подарил мне ощущение, что я для него самая главная женщина. И все, что я делаю, для него имеет значение. Каждое утро, даже если мы спали вместе, он, здороваясь со мной, целовал мне руку. Открывал глаза, вытаскивал мою руку из‑под одеяла и целовал. И говорил при этом: «Дзень добры». Всегда по‑польски. Как в первый день, когда нас представили друг другу.

Иногда, случалось, он просыпался ночью, «пораженный какой‑нибудь идеей» — так он это называл, — тихонько вылезал из постели и шел заниматься своей генетикой. Под утро возвращался, залезал под одеяло, чтобы поцеловать мне руку и сказать «дзень добры». Он наивно думал, что я не замечала его уходов. А я даже наносекунды, проведенные без него, замечала.

Он мог прибежать в институт, где у меня были занятия, и сказать, что опоздает на ужин на десять минут и чтобы я не беспокоилась. Понимаешь, невероятно долгие десять минут…

Он подарил мне, например, за эти 88 дней и 16 часов больше пятидесяти пурпурных роз. Потому что я больше всего люблю пурпурные розы. Последнюю он подарил мне в тот последний шестнадцатый час. В аэропорту в Дублине перед самым отлетом. Знаешь ли ты, что, когда я возвращалась из аэропорта, мне казалось, что эта роза самое главное, что мне кто‑либо когда‑либо дал за всю мою жизнь?

Он был моим любовником и одновременно лучшей подругой. Нечто подобное случается только в фильмах и причем только тех, которые снимают в Калифорнии. А со мной случилось в действительности в дождливом Дублине. Он давал мне все и ничего не хотел взамен. Совершенно ничего. Никаких обещаний, никаких клятв, никаких обетов, что «только он и никогда никто другой». Попросту ничего. Это был его единственный ужасный недостаток. Не может быть для женщины большей муки, чем мужчина, который так добр, так верен, так любит, такой неповторимый и который не ждет никаких клятв. Он просто существует и дает ей уверенность, что так будет вечно. Вот только боишься, что вечность эта — без всяких стандартных обетов — будет короткой.

Моя вечность длилась 88 дней и 16 часов.

С 17 часа 89 дня я начала ждать его. Уже там, в аэропорту. От дверей терминала он отъехал в автобусе. Медленно поднялся по трапу, ведущему в самолет, и на самом верху у самолетной двери повернулся к смотровой террасе, на которой стояла я — он знал, что я там стою, —и прижал правую руку слева к груди. Так он стоял несколько секунд и смотрел в мою сторону. Потом исчез в самолете.

Больше я его не видела.

Первые три дня голодания ничто в сравнении с тем, что я пережила в первые три месяца после его отъезда. Он не написал. Не позвонил. Я знала, что самолет долетел до Варшавы, потому что после недельного его молчания позвонила в лондонское бюро ЛОТ, чтобы увериться, что ничего страшного не произошло.

Он просто прижал руку к сердцу и исчез из моей жизни.

Я страдала, как ребенок, которого отдали на неделю в приют, а потом забыли взять. Я тосковала. Невероятно. Я любила его и потому не могла желать ему плохого и оттого еще больше страдала. Через некоторое время в отместку я перестала слушать Шопена. Потом — в отместку — выбросила пластинки со всеми операми, которые мы слушали вместе. Потом — в отместку — возненавидела всех поляков. Кроме одного. Его. Потому что на самом деле я не способна мстить.

Потом мой отец бросил мою мать. Мне пришлось на полгода прервать учебу и из Дублина вернуться на Остров, чтобы помочь ей. Но больше всего это помогло мне самой. На Острове все просто. Остров возвращает вещам истинные их пропорции. Когда идешь на береговой обрыв, который был тут уже 8 тысяч лет назад, то многие вещи, которые людям кажутся безмерно важными, утрачивают значение.

Спустя полгода после его отъезда, уже перед Рождеством, мне на Остров прислали пачку писем, пришедших на мое имя в Дублин. Среди них я нашла письмецо от Элджота. Единственное за все эти 12 лет. На безвкусной почтовой бумаге какого‑то отеля в Сан‑Диего он написал:

Единственное, что я мог сделать, чтобы пережить разлуку, это полностью исчезнуть из твоей жизни. Ты была бы несчастлива здесь со мной. Я не был бы счастлив там. Мы с тобой из разделенного мира. Я даже не прошу, чтобы ты меня простила. То, что я сделал, простить нельзя. Можно только забыть.

Забудь. Якуб.

P. S. В Варшаве, когда у меня есть время, я обязательно еду в Желязову Волю. Приезжаю туда, сажусь на скамейку в саду дома Шопена и слушаю музыку. Иногда плачу.

Я не забыла. Но письмо это мне помогло. Хоть я и не согласилась, но хотя бы узнала, как он справился с тем, что было между нами. Это было самое эгоистическое решение из всех известных мне, но я хотя‑бы узнала, что он что‑то решил. У меня было хотя бы это его «иногда плачу». Женщины живут воспоминаниями. Мужчины тем, что они забыли.

Я вернулась в Дублин, закончила институт. Потом отец решил, что я буду вести дела нашей семейной фирмы на Острове. Я выдержала год. Я убедилась, что мой отец —человек с нулевым коэффициентом эмоциональной интеллигентности. Его высокий IQ тут ничего изменить не мог. Чтобы окончательно не возненавидеть его, я решила бежать с Острова.

Я уехала в Лондон. Защитила докторскую по экономике в колледже Куинз‑Мери, научилась играть на фортепьяно, ходила на балет, нашла работу на бирже, слушала оперы. Но уже никогда не было такого антракта, который оказался бы важней спектакля. И такого шампанского тоже.

Потом пошли мужчины без всякого смысла. И чем больше их было, тем меньше мне хотелось сближаться с каждым последующим. Дошло даже до того, что порой, когда мы лежали в постели и мужчина целовал меня «там внизу», я «там наверху» все равно чувствовала себя одинокой. Потому что они лишь механически касались меня эпидермой своих губ или языка. А Элджот… Элджот меня попросту «съедал». С такой же жадностью, с какой съедают первую клубнику. И иногда опускал ее в шампанское.

Я так и не сумела полюбить ни одного из этих мужчин, у которых на губах была только эпидерма.

После двух лет пребывания в Лондоне я обратила внимание, что у меня совсем нет подруг, а большинство моих друзей гомосексуалисты. Если не брать в расчет их несколько отличную ориентацию, они часто оказываются по‑настоящему мужчинами. Мне повезло встретить лучших из них. Тонких, деликатных, слушающих то, что ты им говоришь. Им не надо притворяться. И если они платят за твой ужин, то вовсе не для того, чтобы тем самым обеспечить себе право стянуть с тебя трусики. Ну а то, что в ушах они носят сережки…

Это же просто гениально — как говорит одна из моих сотрудниц в банке, — по крайней мере есть гарантия, что человек знает, что такое боль, и понимает толк в бижутерии.

Потом ушла из жизни мама. Никто не знает, как это произошло. Она плыла на пароме с Острова в Кале и упала за борт. Тело ее так и не нашли. Зато в ее спальне в шкатулке нашли завещание, написанное буквально за неделю до смерти, и обручальное кольцо, перепиленное пилкой для металла пополам.

Первое время горе мое было так огромно, что я не могла по утрам заставить себя встать. У меня была эндогенная депрессия. Тогда мне больше всего помог прозак. Маленькая бело‑зеленая таблетка с чем‑то магическим внутри. Помню, как Элджот пытался объяснить мне магию действия прозака. Он говорил, что это как карточный фокус. Картами были какие‑то нейропередатчики на синапсы. До конца я так и не поняла. Но знаю, что он действует. Мой психиатр тоже знал это.

А знаешь ли ты, что в депрессии люди чаще всего совершают самоубийство, когда прозак начинает действовать и они уже находятся на дороге к выздоровлению? В разгар депрессии ты совершенно вялый и тебе неохота даже перерезать себе вены. Ты ходишь или лежишь, будто в схватывающемся бетоне. А вот когда прозак начинает действовать, у тебя появляется достаточно сил, чтобы раздобыть бритву и пойти в ванную. Потому те, кто находится на самом дне депрессии, должны принимать прозак в клинике, а безопасней всего, если их еще привязывают ремнями к кровати. Это чтобы они не могли пойти в одиночку в ванную. Однако они вполне способны обмануть бдительность санитаров и пробраться на крышу здания клиники.

После прозака мой психиатр объявил мне, что я должна «произвести практическую ретроспекцию» и поехать в Польшу. Этакий психоаналитический эксперимент, чтобы сократить лежание на диване.

Это было в мае. Я приехала в воскресенье. У меня был подробный план «практической ретроспекции» на все 7 дней: Варшава, Желязова Воля, Краков, Освенцим. Но это был всего лишь план. В Варшаве я почти все время провела в отеле недалеко от памятника, возле которого постоянно стоят часовые. Каждое утро после завтрака я заказывала такси и ехала в Желязову Волю. Там сидела на скамейке возле дома и слушала Шопена.

Иногда не плакала.

В Желязовой Воле я бывала ежедневно. За исключением четверга. В четверг, когда я, как обычно, ехала туда в такси, по радио произнесли его фамилию. Я велела таксисту развернуться и ехать во Вроцлав.

В деканате целый час искали кого‑нибудь, кто говорит по‑английски. А когда нашли, какая‑то милая женщина сказала мне, что Элджот уехал в Германию и вряд ли вернется, потому что «нужно быть полным идиотом, чтобы вернуться сюда».

Как он мог уехать в Германию? После того, что немцы сделали в лагере с его отцом?

Эта милая женщина из деканата не знала его адреса. Да, впрочем, я и не хотела его получить. В тот же вечер я вновь была в Варшаве. Практическая ретроспекция была завершена. Психиатр оказался неправ. Это ни капельки не помогло.

Может, ты знаешь, по какому праву, по какому чертову праву Элджот решил, что я была бы несчастна в этой стране? Почему? Потому что дома серые, потому что в магазинах только уксус, потому что телефоны не действуют, потому что нет туалетной бумаги, потому что кружки для газированной воды прикованы ржавыми цепями? Почему он не спросил меня, что мне действительно необходимо в жизни? Да я вообще не звоню по телефону. Не пью газированную воду, а уксус добавляю всюду, даже в fish'n'chips.

Нет! Он даже не удосужился спросить меня. Он, который спрашивал меня обо всем, даже про то, «что ты ощущаешь, когда в тебе набухает от крови тампон».

Он просто прижал руку к одному из своих двух сердец и уехал. А ведь я могла бы вместе с ним копать колодец, если бы оказалось, что там, куда он меня привез, еще нет воды.

А потом и мир, который якобы нас разделил, перестал быть разделенным. Настали такие времена, что вечером я ложилась спать, а ночью в какой‑нибудь стране менялся политический строй.

В Лондоне для меня слишком высокое давление. Чтобы выдержать его, надо быть герметичным, иначе все из тебя уйдет. Это чистой воды физика. Но я не умела быть до такой степени непроницаемой. Вдвоем гораздо легче «удерживать крышку». Я же могла быть только одна. Даже если я и позволяла кому‑то засыпать рядом с собой, то всегда получалось так, что я удерживала две крышки. А кроме того, мне по определению было трудней. Я ведь родом из деревни. И Дублин ничего не изменил. Остров всегда был деревней. Деревней на береговом обрыве. Самой прекрасной на свете. Однако я не хотела возвращаться на Остров. Потом оказалось, что в этом и не было надобности.

Как‑то после оперы и ужина, который на самом деле был дележом под черную икру «остатков» какого‑то мелкого банка между двумя крупными, директор одного из крупных банков спросил у меня — я была приглашена, поскольку считалась «многообещающим биржевым аналитиком младшего поколения», что в переводе на общепринятый в банке язык означало, что у меня лучшая грудь в отделе ценных бумаг, — так вот, он спросил меня, не живу ли я в Ноттинг‑Хилле. Когда я шутливо ответила, что квартира в Ноттинг‑Хилле мне не по карману, он улыбнулся, продемонстрировав безукоризненно белые зубы, и сказал, что это очень скоро изменится, но, впрочем, это не имеет никакого значения, «поскольку он всегда живет рядом со мной, где бы я ни квартировала». Я прекрасно поняла его.

Мне даже понравился этот его ответ. Он был француз, но говорил — а это просто абсолютное исключение — по‑английски с американским акцентом. Понравилось мне также и то, что он, хоть и был самой важной персоной в этой банковской компании, весь вечер в отличие от других был молчалив. Кроме того, здороваясь, он поцеловал мне руку. С ужина мы ушли вместе.

Жил он в отеле «Парк Лейн». И был импотент. Ни один мужчина после Элджота не был так нежен, как он в тот вечер. Когда утром я проснулась в его постели, его уже не было. Через неделю он спросил меня, не хотела бы я руководить «стратегически важным отделом нашего банка в Ноттинг‑Хилле». Я не хотела. После ланча я позвонила ему и спросила, нет ли у него какого‑нибудь «стратегически важного отдела» в Суррее. Суррей почти как Остров, только что моря нет. В тот же вечер он прилетел из Лиона, чтобы за ужином сообщить мне, что «разумеется, такой отдел есть, существует с сегодняшнего дня». Когда после коктейля у стойки бара мы пошли в «Парк Лейн», там стоял самый лучший проигрыватель компакт‑дисков, какой только можно найти за несколько часов в Лондоне. А рядом в четыре ряда стояли несколько сотен дисков классической музыки. Несколько сотен.

Думаю, он любит меня. Он тонкий, чувствительный и с такой грустью вглядывается в мои глаза. Он не большой поклонник музыки, но привозит мне все, что музыкально одаренная ассистентка из отдела рекламы в его банке отыскивает по всему свету в звукозаписывающих фирмах, которые специализируются на выпуске классики. Иногда я получаю диски еще до того, как они появятся в европейских магазинах. Он способен прилететь из Лиона, встретиться со мной в аэропорту и забрать на концерт в Милан, Рим или Вену. Иногда после концерта мы не идем ни в какую гостиницу. Он возвращается в Лион, а меня сажает в самолет до Лондона.

Во время концерта он все время сжимает и целует мне руки. Я этого не люблю. Концерт Караяна — это все‑таки не фильм в затемненном зале. Но я позволяю это делать. Он славный мужчина.

Он ничего особенного не требует от меня. Я должна только говорить, как сильно я его хочу. Не больше. Иногда он рассказывает мне о своих дочках и жене. Достает бумажник и показывает их фотографии. Он добрый, заботится обо мне. Три раза в неделю я получаю от него букеты цветов. Иногда их приносят даже ночью.

Я не сказала ему, что люблю пурпурные розы. Для меня это слишком личное.

Я могла бы руководить этим банком в Кэмберли. Уже с завтрашнего утра. Достаточно было бы одного телефонного звонка. Но я не хочу. Предпочитаю быть «многообещающим биржевым аналитиком» и не нести никакой ответственности.

Я все лучше играю на фортепьяно. Много путешествую. В Кэмберли у меня старый дом с садом, где растут пурпурные розы. В уикенды, если он не прилетает из Лиона, я встречаюсь в Лондоне с моими друзьями, которые носят в ушах серьги, и мы устраиваем всякие безумства. Иногда я навещаю Остров.

Также раз в год я езжу в Дублин на встречу нашего выпуска. Происходит она во вторую субботу мая. В Дублине я ночую в Тринити Колледж. С тех пор как оттуда уехал Элджот, там практически ничего не изменилось. Но в Тринити ничего не меняется с XIX века. Ночью в субботу я удираю со встречи нашего курса и иду по коридорам к кабинету, где он тогда работал. Сейчас там какой‑то склад. Но двери все те же. Тогда я тоже неоднократно там стояла. А один раз все‑таки решилась постучать. Но то была немножко другая ночь, чем эта. И было это ровно 12 лет назад. Только тогда его день рождения уже кончался, а не начинался.

Потом ухожу оттуда и по пути останавливаюсь у лекционной аудитории, где свет с грохотом загорался и гас, когда он опирался спиной о выключатели, а я стояла перед ним на коленях. Сейчас войти туда нельзя, но через гравированное стекло в дверях все видно. Потом я возвращаюсь на встречу и напиваюсь.

Последнее время я чувствую себя очень одиноко. У меня будет ребенок. Сейчас самое время родить ребенка. Ведь мне уже тридцать пять лет. Кроме того, я хочу иметь что‑то принадлежащее одной мне. Что‑то, что я буду любить. Ведь если говорить по правде, то больше всего в жизни я хочу кого‑нибудь любить.

Несколько дней назад я послала e‑mail в «The Sperm Bank of New York», самый лучший банк спермы в США. Они строже всех хранят тайну, делают самые лучшие генетические тесты, и у них самые полные каталоги. Через месяц я лечу на встречу с их генетиком. В принципе это всего лишь формальность. Мне бы хотелось девочку. Я послала им свой профиль. Ты даже не представляешь себе, как много доноров с IQ выше 140! Кроме того, донор должен быть «из музыкально одаренной среды», иметь докторскую степень и происходить из Европы. Мне прислали список фамилий более чем 300 доноров. Я выбрала только тех, у кого были польские фамилии.

Я задумалась, какие глаза были у Элджота. Он говорил, серые. А мне они виделись зелеными. Когда я выбрала зеленые глаза и присовокупила докторскую степень в точных науках, остались только 4 донора. На одном из них я остановлюсь после разговора с генетиком в Нью‑Йорке.

Вот уже и утро начинается. Сегодня воскресенье. 30 апреля. Это особенный день. Для этого дня у меня два специальных бокала. Но это на вечер. Вечером я буду слушать «Богему» Пуччини, закурю сигару, привезенную мной из Дублина, и выпью самого лучшего шампанского. В перерыве между первым и вторым актами.

Из твоего бокала тоже выпью. Всего самого прекрасного тебе в день твоего рождения, Элджот…

Дженнифер.

P. S. Когда рожу дочку, дам ей имя Лора Джейн.


ОНА: Подъезжали к Франкфурту‑на‑Одере. Она взяла бутылку минералки и взглянула на него. Включенный ноутбук лежал у него на коленях, а сам он сидел, прижав правую руку к сердцу, и всматривался в окно. У нее тоже иногда бывало, что, глубоко задумавшись над чем‑то, она сидела с отсутствующим взглядом. Веки не опускаются, зрачки расширены и совершенно неподвижны. Устремлены в одну точку. Как сейчас у него. Но в этом было что‑то неестественное. И рука на сердце, и застывший взгляд. На его лице отражалась печаль. Почти что боль.

Дверь открылась. В купе заглянул старик и принялся громко читать номера мест. Он обратился по‑немецки к сидящему:

— У вас на это место билет?

Тот не реагировал. Старик повторил вопрос, и когда тот опять не отреагировал, решился дотронуться до его плеча.

— Простите, у вас тоже билет на это место? Сидящий выглядел так, будто его внезапно разбудили. Он тут же встал, освободив место старику.

— Нет. У меня нет билета на это место. У меня вообще нет билета. Можете быть спокойны, это ваше место.

Он выключил ноутбук и положил его в кожаную сумку. Осторожно, чтобы никого не задеть, снял свой чемодан. Вывез его в коридор. Сумку повесил себе на плечо. Снял с вешалки пиджак и перебросил его через сумку с ноутбуком. Обернулся к сидящим в купе и грустно взглянул на нее. Попрощался со всеми по‑польски и по‑немецки и вышел. Больше она его не видела.


@2


ОН: Жизнь по преимуществу печальна. А сразу потом умираешь.

До Института генетики Фонда имени Макса Планка легче всего доехать по шестиполосной автостраде, проходящей возле современного здания, в котором находится его кабинет. Это одна из самых загруженных автострад в Мюнхене. Дальше она идет прямиком в центр города, а тут, где находится его институт, отделяет окруженную высоким забором торговую территорию от остального города. Метрах в ста от института, ближе к городу, над автострадой проходит виадук. Одна из опор виадука находится на зеленой полосе, разделяющей автостраду. По немецким правилам у его мотороллера слишком маленькая скорость, чтобы на нем можно было ездить по автостраде, поэтому он по виадуку едет сперва до торговых участков, а оттуда по нормальным улицам до самого дома.

Вчера он вышел из института около одиннадцати вечера. Вообще‑то он собирался ехать не на мотороллере, а в метро. Январь в Мюнхене очень холодный, и в свете фонарей на тротуарах искрился ледок. А мотороллер на льду непредсказуем. Он узнал это еще прошлой зимой, когда после падения на замерзшей луже три дня провел с коленом в гипсе. Но стоило ему подумать, что придется четверть часа идти до станции метро, а потом ждать поезда, может, даже все полчаса, он тут же решил, что сегодня еще поедет на мотороллере, «но это уже в последний раз».

Возле средней опоры на левой полосе как раз напротив въезда на виадук лежал на крыше разбитый всмятку и полностью сгоревший автомобиль. На тротуаре по другую сторону автострады по кругу бегала молодая женщина в шубе, толкая перед собой детскую коляску, и что‑то отчаянно кричала на непонятном языке. Когда она повернулась к нему, он увидел, что под шубой она совершенно голая. У перекрестка стоял, мигая аварийными огнями, серебристый «мерседес» с настежь распахнутыми дверцами. Толстый лысый мужчина, стоящий около «мерседеса», с неподдельной яростью пинал его и что‑то кричал в сотовый телефон.

Под виадуком было полно дыма, из багажника разбитой машины еще вырывались язычки огня. Первым инстинктивным побуждением было — бежать. Но продолжалось это какие‑то доли секунды. Он остался. Поставил мотороллер на тротуаре у стены. Убедился, что никто не едет и медленно двинулся к опоре. Он еще не знал, что сделает. Он просто чувствовал, что должен туда пойти. Но он боялся. Страшно боялся. Глаза начали слезиться от дыма.

И вдруг стало светло, как днем. С торговой территории на огромной скорости выехал полицейский автомобиль. Кроме синей мигалки, включаемой в подобных случаях, на крыше полицейского «БМВ» горел мощный прожектор, направляя сноп света на разбившуюся машину. «БМВ» не успел еще остановиться, а из него уже выскочили четверо полицейских с огнетушителями. Через минуту останки автомобиля покрывал толстый слой белой пены. И тут же подъехала красная пожарная машина. Мощные струи воды из водометов на прицепе смыли пену. Когда вода стекла с мостовой, один из пожарных лег и заполз в перевернувшийся автомобиль. Уже через минуту он выполз, вскочил, отбежал к опоре, и его стало тошнить.

Он все это видел, стоя за опорой в нескольких метрах от разбитой машины. А потом какой‑то человек в черной кожаной куртке схватил его под руку, бегом отвел на другую сторону автострады недалеко от серебристого «мерседеса».

Женщина в шубе все так же ходила по кругу и что‑то говорила самой себе. Ребенок в коляске заходился от плача. Дверцы «мерседеса» были закрыты. Лысый толстяк с сотовым телефоном исчез.

Какой‑то миг ему казалось, что все это неправда. Что он случайно оказался на съемках триллера и что через минуту услышит, что объявляется перерыв, а потом будет сниматься еще один дубль. Но это был не фильм. Такое могло случиться только в жизни.

Девушка из Румынии — все это ему рассказал полицейский в черной куртке, который позже записывал его показания в полицейском «БМВ», — проститутка. Ей восемнадцать лет. Чтобы подработать на стороне, она иногда сбегает со своего постоянного места в центре Мюнхена и приходит сюда под виадук. Тут очень хорошее место. Исключительно удачное. Особенно когда в Мюнхене происходит какая‑нибудь ярмарка. Всегда можно дополнительно заработать. Девушка стоит на краю тротуара и, когда приближается машина, распахивает шубу, под которой на ней ничего нет. Минет за 40 марок, рукой — 30 и нормально за 60. Без презерватива цена утраивается зимой и удваивается летом. Шубу, одну на четырех девушек, они взяли напрокат в театре.

Румынка приехала в Германию без визы и уже беременная. Но даже беременная она стояла на улице. Сейчас ее ребенку шесть месяцев. Сегодня вечером из‑за ярмарки все ее подруги «работали», и ей не с кем было оставить малышку. Она решила взять ее под виадук. Летом она так уже делала. Девочка спала, когда она поставила коляску за кусты, что растут на крутом откосе насыпи виадука.

Подъезжала машина. Румынка быстро сбежала на тротуар и распахнула шубу. Серебристый мерседес остановился. Она подошла, сунула голову в открытое окно машины, чтобы договориться о цене. И в этот момент произошло нечто страшное. Полицейский в кожаной куртке понизил голос, словно спрашивая, действительно ли он хочет это услышать.

Никто не знает, как это произошло. Может, по виадуку проезжал тяжелый большегрузный фургон, вызвавший вибрацию всего сооружения. Может, девушка по невнимательности и в спешке не до конца нажала тормоз колес коляски. Может, ребенок в коляске дернулся слишком резво. Во всяком случае, когда она стояла, сунув голову в окошко серебристого «мерседеса» и сговаривалась о цене, коляска с ребенком скатилась с откоса виадука, пересекла тротуар и выкатилась на мостовую. А в этот момент под виадук въезжал на своей «мазде» этот студент. Там действует ограничение скорости до 80 километров в час, но никто же ему следует. Особенно ночью. Студент в последний момент, видимо, заметил выкатывающуюся из‑за «мерседеса» коляску. Он затормозил. Попытался объехать. На обледеневшем асфальте его занесло. Тот пожарный сказал, что тело студента сплавилось в пламени с металлическим листом корпуса машины, внутри которой все сгорело. С малышом в коляске ничего не произошло. А студент превратился в обугленный труп. Он был единственным ребенком. Родители купили ему «мазду», когда он поступил в институт. Ему не было еще и двадцати. Родители пока не знают. Живут они недалеко. В Эрлангене. И полицейский сказал, что когда он закончит этот протокол, ему придется поехать к ним и рассказать, что случилось. Что сын их погиб, что останки его сплавились с внутренней стороной корпуса машины.

Домой он возвращался в метро. Мотороллер оставил у стены виадука. А дома никак не мог заснуть. Он пробовал читать. Но ничего не получалось. Он не мог сосредоточиться. Тогда он достал вино и включил музыку. Он сидел в спальне на полу возле кровати и пил прямо из бутылки. Думал о родителях этого студента. Ему хотелось бы сказать им, что это можно пережить. Хотел бы сказать, прежде чем к ним явился тот полицейский. И еще он думал об этом полицейском в черной кожаной куртке. Полицейский вдруг показался ему героическим и благородным. Думал он и о румынке. Можно ли жить с таким знанием и не сойти с ума?

Проснулся он рано утром на полу возле кровати. Вставая, задел пустую бутылку. По дороге в ванную он разделся. Включил на самую большую громкость приемник, висящий у окна. Встал под душ. Радио сообщило, что сегодня 30 января 1996 года, вторник. Жизнь продолжается. Как ни в чем не бывало. Опять вышли газеты и опять такие же автомобильные пробки на тех же самых улицах в тех же самых местах. Когда от него ушла Наталья, больше всего он не мог смириться с тем, что на следующий день жизнь по‑прежнему продолжалась. Как ни в чем не бывало. Тогда тоже мир не остановился. Даже на краткий миг. Бог опять ничего не заметил…

Он считал такое настроение постыдной слабостью и немощью, приличной разве что больному старику. После происшествий, подобных тому, что произошло прошлой ночью, он просто не мог не впасть в депрессию. Со всеми ее симптомами: унынием, страхом, стеснением в грудной клетке, вялостью, временами переходящей в оцепенение, ощущением бессмысленности жизни и погребальным настроением. То была патология, и он знал: это следы отчаяния, пришедшие из его прошлого. И тут помогала только работа.

Утром он взял из кухни фирмы несколько банок «кока‑колы», заперся у себя в кабинете и никому не показывался на глаза. Он программировал. Хотел до середины дня закончить фрагмент программы, который он обещал отослать в Варшаву. Его институт сотрудничал с Варшавским университетом. Привлечь Варшаву к одному из их проектов предложил он. Благодаря этому он легально посылал программные материалы, которые институт покупал в США, также и в Варшаву, делал с варшавскими коллегами совместные публикации и, что было для него особенно важно, время от времени ездил туда с лекциями. Несмотря на то что он работает и живет в Мюнхене, ему было страшно важно после защиты в Польше продолжать присутствовать в родной стране хотя бы как ученому.

И как раз молодой аспирант подбросил ему идею установить у себя в компьютере программу, которая в последнее время производила фурор в Интернете. Написанная двумя студентами из Израиля и — как почти все лучшее в Интернете — бесплатная, она позволяла в реальном времени устанавливать непосредственный, без задержки, контакт между двумя людьми, подключенными к Сети. И аспирант вовсе не случайно написал Сеть с большой буквы. Интернет постепенно становился чем‑то культовым. Особенно для молодого поколения. Назвать его просто сетью, как ничего не значащее переплетение кабелей в банке или учреждении, означало бы отнять у Интернета мистическое очарование чего‑то, что объединяет вне зависимости от любых разделений.

Ладно, пусть будет Сеть, подумал он. Культовое отношение у него давно уже прошло. Он пользуется этой Сетью с большой буквы «С» еще с тех пор, когда Интернет был абсолютным таинством, интеллектуальной Камасутрой, а не щелканьем мышкой по ярким, чаще всего синим надписям или иконкам. Но программа, которую рекомендовал аспирант, была действительно интересная. Называлась она ICQ. Авторы использовали буквы «I», «С», «Q», поскольку, произнесенные последовательно, они дают аналог английской фразы «I seek you», что означает «Я ищу тебя». Люди, в чьих компьютерах установлена программа ICQ — и, разумеется, подключенные к Сети, — благодаря ей находили друг друга. У себя в компьютерах они создавали список друзей, которых искали, и ICQ давал им знать, подключены ли их друзья именно в этот момент к Интернету. Это было все равно, как войти в зал, осмотреться и определить, кто из друзей там находится. Только залом был весь мир. Не имело никакого значения, что кто‑то находится в Сиднее, кто‑то в Дублине, а еще кто‑то чуть ли не за углом — в Кракове или Гданьске. И это было самое культовое в Интернете. Отныне все оказывалось «за углом».

ICQ оповещает о присутствии друзей и позволяет обмениваться с ними информацией. Без задержек. Немедленно. Своеобразный разговор с использованием клавиатуры. Отсылка коротких e‑mail'ов, которые доходят в тот же миг. Это здорово стимулирует беседу.

Но ICQ это не только обмен короткими репликами. Это гораздо больше. Это, например, чат. Английское слово, принятое даже французами, для которых компьютер вовсе не компьютер, а «ординатер». Однако чат они приняли, потому что чат только так и можно назвать, чтобы он означал то, что означает. А означает «беседа», «болтовня», но в Интернете это подлинный разговор. Без границ. В случае ICQ он заключается в том, что экран компьютера делится на две части. Разговаривающие получают по половинке экрана и пишут свои тексты. Каждый видит процесс написания текста «собеседником». Его нервность, ошибки, промедление. Возможно, это несколько другое, чем дрожь голоса, но тоже эмоционально. И вдобавок тут ни от чего не удастся отказаться. Вульгарное отрицание «а я этого не говорил» тут не сработает. Потому что все зарегистрировано. Можно вернуться к началу экрана и процитировать. А кроме того, весь процесс можно записать на диске компьютера, распечатать или отослать как e‑mail по любому адресу. Потому для многих чат является бесповоротным разговором. Авторизованным по определению. Как протокол признания или записанное на пленку интервью. Любое высказывание, любая ложь, любое обещание могут быть вновь продемонстрированы на экране. Притом, чтобы начать чат, можно находиться где угодно. Для этого достаточно компьютера, Интернета и программы, обеспечивающей возможность чата. Такой программой, например, является ICQ. Но есть и другие. Много других. Расстояние роли не играет. Сигналы в Сети расходятся со скоростью света.

ICQ — это была гениальная идея. Все гениальные идеи возникают из простейших основных потребностей. Здесь основной потребностью было неограниченное общение. Когда оказалось, что благодаря Интернету можно преодолеть расстояние, появление чего‑то наподобие ICQ стало лишь вопросом времени. Потому что люди с самого начала любили общаться.

Аспирант из Варшавы тоже хотел постоянно общаться с ним, потому и подкинул мысль насчет ICQ. Когда им нужно было обсудить состояние проекта, последние замыслы, ошибки в программе, а также погоду в Варшаве и цены на пиво в Мюнхене, они просто открывали чат на ICQ и разговаривали.

Подобное общение было необходимо: они вместе писали программу. То есть каждый из них писал свой кусок. В самом начале они установили, как эти два куска сложатся, чтобы все функционировало. Большие программы сейчас пишут только так. Каждый делает свой кубик, а потом они складываются вместе. И чтобы сделать качественные кубики, а потом правильно сложить их, вовсе нет необходимости встречаться и даже быть знакомыми. Для этого вполне достаточно Интернета. Он вспомнил, с каким интересом читал о совместном инженерном проекте, реализованном фирмой «Мерседес‑Бенц». Над проектом работали в Японии, на Западном побережье США и в Германии. Группа в Японии начинала программировать. Когда она кончала рабочий день, в свои кабинеты после завтрака приходили немцы, а когда они уходили домой, работу от них перенимали программисты из Калифорнии. Каждая группа результаты своего трудового дня пересылала по Интернету «сменщикам»: японцы немцам, немцы американцам, американцы японцам. Таким образом работа над проектом в «Мерседес‑Бенц» шла круглые сутки.

Он тестировал свою часть на большом компьютере фирмы. Несколько сотен метров кабеля соединяли компьютер на его столе с быстродействующим мэйнфреймом, находящимся в большом кондиционированном зале рядом с институтской кухней. Если бы аспирант из Варшавы хотел запустить свой «кусок» на их мюнхенский компьютер, ему потребовался бы только очень длинный кабель. И более ничего. Однако тянуть такой кабель не было необходимости. Он уже существовал. Интернет.

Но аспиранту в Варшаве не было надобности ничего запускать в Мюнхене. Он тестировал свою часть в Варшаве и потом пересылал готовую, используя одну из многих возможностей ICQ. То же самое делал и он, протестировав свою часть. Но только до четырнадцати часов. Потом просыпалось Восточное побережье США, и Интернет «замедлялся». Особенно это было заметно, если сравнивать время доступа к веб‑страницам. Америка сразу же после пробуждения включала свои модемы, принималась читать пришедшие ночью e‑mail'ы и утреннюю интернетовскую прессу, а также открывать свои чаты.

Благодаря Интернету и ICQ у него возникало впечатление, что варшавянин находится в соседнем кабинете и они не навещают друг друга только от недостатка времени или же по лености. Рабочий день они начинали вместе по ICQ, устанавливали план контактов и оставались нон‑стоп в Сети. Это называлось быть online. На всякий случай, если бы одному из них пришло в голову что‑то важное и он захотел немедленно проинформировать о том партнера.

Но сегодня утром он хотел быть в кабинете совсем один. И внезапно он осознал, что быть совсем одному означает также нежелание соединяться со всеми теми, кто был в его списке ICQ. Однако и реальные люди из соседних комнат были так же нежелательны, как и виртуальные. И неважно, откуда они — из Варшавы, Сан‑Диего, Базеля, Дублина или Гамбурга. В любой момент они могли спросить: «Как себя чувствуешь, Якуб?»

И довольно часто спрашивали. А сегодня он не хотел отвечать на подобные вопросы. Главное, потому что пришлось бы задуматься над ответом. Работая же, он думал только о том, что пишет. А самое главное — ему нельзя было задумываться о себе.

Однако выбора у него не было. Он не мог выключить ICQ. У них началась очень важная фаза проекта, и он обещал в Варшаве, что постоянно будет на связи. Так что утром он включился в ICQ, надеясь, что не найдется заботников, которые станут интересоваться его самочувствием. И ему почти удалось. До половины пятого никто его не тревожил. И только тогда в правой нижней части монитора начал мигать символ в виде маленькой желтой карточки. Знак, что кто‑то прислал ему сообщение по ICQ и вероятней всего дожидается ответа. Он отпил «колы» из банки и щелкнул по желтой карточке.

Я все еще немножко влюблена, еще полна остатками бессмысленной любви, и мне так грустно сейчас, что захотелось кому‑нибудь сказать об этом. Какому‑нибудь совершенно чужому человеку, который не сможет меня обидеть. Наконец будет хоть какая‑то польза от этого Интернета. Я попала на тебя. Могу я тебе рассказать?

С минуту он чувствовал себя, как человек, который случайно прочитал письмо, адресованное другому. Прежде всего он должен был увериться, что оно назначено ему. И если да, узнать, почему именно ему. Он написал:

Вы уверены, что хотите именно меня одарить своим доверием? И если да, как получилось, что вы попали именно на меня?

В этот момент она открыла чат.

ОНА: Послушай, ты — Якуб, ты — поляк и уже много лет живешь в Мюнхене. Ведь так? Я выбрала тебя, потому что ты достаточно анонимен, находишься достаточно далеко и достаточно долго живешь в Германии. Для меня это гарантия, что ты не подстроишь мне какой‑нибудь сюрприз, хочешь ли ты, чтобы я тоже обращалась к тебе на «вы»? Будет не так камерно и интимно. Но если ты хочешь…

ОН: Все это нетрудно было узнать. Регистрируясь в ICQ, следовало сообщить о себе кое‑какие данные. То, что она сообщила, в точности совпадало с тем, что он вписал в регистрационный формуляр. ICQ позволял гарантированно прочесывать банк данных всех, кто вписан в него, по разным критериям. Так она нашла его.

Она была провоцирующе непосредственна. Да, именно так. Он улыбнулся. В первый раз за этот день. И напечатал:

В принципе, больше всего сюрпризов устроили миру немцы, но я не собираюсь их оправдывать. Разумеется, ты можешь обращаться ко мне на «ты». Даже если тебе всего 13 лет.

ОНА: Скажи только, какое у тебя образование. Это не нахальство. Всего лишь любопытство. Мне бы хотелось иметь с тобой общую частоту.

ОН: Это уже теряло характер провоцирующей непосредственности. И смахивало уже на наглость. Ему трудно было поверить в искренность ее утверждения «это не нахальство». Но если она собиралась его спровоцировать, то ей это удалось. Он нервно застучал по клавишам:

Образование? Нормальное. Как у всех. Магистр математики, магистр философии, доктор математики, доктор информатики.

ОНА: Господи! Ну я и попала! Тебе что, уже под семьдесят? Если так, то это замечательно. Значит, у тебя есть опыт. Ты выслушаешь меня и дашь совет, ведь верно?

ОН: Читал это он с улыбкой. «Сейчас это называется, — подумал он, — по‑английски self‑conscious, по‑немецки Selbstbewusst, а как же это будет по‑польски? Эгоцентризм? Нет. Слишком уничижительно. Самоуверенность и сосредоточенность на своих потребностях? Похоже, на польском это не удастся определить одним словом, как по‑английски или по‑немецки».

Если это грустно, то не выслушаю. А подозреваю, что грустно. Семидесяти мне еще не исполнилось. И все‑таки не рассказывай мне, пожалуйста. Сегодня ничего печального. Даже не пытайся. Напиши лучше e‑mail по адресу Jakub@epost.de. Я борюсь с печалью в среднем 24 часа в сутки. Сейчас я порекомендовал бы тебе крайние средства: химия либо спиртное. А вот завтра я внимательно прочитаю твой e‑mail и дам совет.

Впрочем, тебе не нужны советы. Просто ты должна кому‑то рассказать, поделиться, а твой психотерапевт сегодня занят или в отпуске.

ОНА: Ты считаешь, что славянам может помочь психотерапевт? Ведь они и так все всегда знают лучше. Кроме того, у меня впечатление, что все психотерапевты в Польше либо пишут книжки, либо организуют издательства, либо состоят на постоянной работе на телевидении или радио. Ты продолжаешь еще оставаться славянином?

ОН: Наверное, уже нет. Я не пью водку, пунктуален, держу слово и не устраиваю восстаний. Но психотерапевт у меня был еще в Польше. Но это было так давно, что его называли еще психиатром, а организация издательства каралась еще суровей, чем самогоноварение.

ОНА: И помог тебе психиатр?

ОН: Сам психиатр — нет. Но то, что я у слышал в его приемной, очень помогло.

ОНА: У тебя был болен разум или душа?

ОН: Минутку! Так не пойдет! Эта дамочка постучалась в монитор его компьютера, как чужой человек в дверь, и теперь собирается вызнать всю его подноготную. Но не успел он отреагировать, как пришло следующее ее сообщение.

ОНА: Да, знаю. Я зашла слишком далеко. Все из‑за этой виртуальности. У меня ощущение, что сам факт нашей взаимной анонимности подтолкнул меня задавать такие вопросы, которые я ни за что бы не задала, если бы познакомилась с тобой в поезде или в кафе. Извини.

ОН: Она права. Интернет, он такой. Немножко напоминает исповедальню, а разговоры — нечто наподобие групповой исповеди. Иногда ты оказываешься исповедником, иногда — исповедующимся. Это результат расстояния и уверенности, что всегда можно вытащить штекер из гнезда.

Здесь ничего не отвлекает внимание. Ни запах, ни внешность, ни слишком маленькая грудь. В Сети свой образ создаешь словами. Собственными словами. Никогда не известно, сколько времени штекер будет в гнезде, и потому сразу переходишь к главному и задаешь по‑настоящему существенные вопросы. Но даже задавая их, кажется, не ждешь полной искренности. Впрочем, в этом‑то как раз он не был уверен. И потому всегда отвечал искренне. «Если не знаешь, что сказать, говори правду». Он не помнил, кто из философов давал такой совет, но философ этот несомненно был прав. Кроме того, опыт у него был не слишком большой. До сих пор он вел подобные виртуальные беседы только с аспирантом из Варшавы. Он напечатал:

Ты думаешь, можно отличить больной разум от больной души? Спрашиваю это из любопытства. У меня было все больное. Каждая клеточка. Но это уже прошло. Может, я не вполне здоров, однако, вне всяких сомнений, излечен.

ОНА: Знаешь, а ты меня тронул. Не знаю пока точно почему, но тронул. Мне пора идти домой. Рада, что могла тебе написать. Напишу еще. До завтра.

ОН: Береги себя. Имя у тебя красивое.

Она без предупреждения завершила этот чат. Отключилась от Интернета. Была offline. Исчезла так же неожиданно, как появилась. Уже не прочла его последнее сообщение. Глядя на экран монитора, он подумал, что без нее неожиданно стало как‑то пусто и безмолвно. В нижнем правом углу вновь замигала желтая карточка. Он щелкнул по ней, в надежде, что она снова вернулась. В определенном смысле так оно и было. Хотя не она лично. Просто она оставила на сервере ICQ просьбу к нему:

Внесешь меня в список своих друзей? Пока только в список ICQ.

Он задумался. Когда она так неожиданно покинула этот чат, у него возникло ощущение, как у человека, которого прервали на полуслове. В большинстве разговоров — в реальной жизни — это он решал, о чем говорить и когда заканчивать беседу. А тут у него было впечатление, что в этом интернетовском диалоге контроль был у нее. В течение нескольких минут она вытянула из него то, чего он не рассказал бы никому, если тот не является его другом. Он долго удивлялся себе. С другой стороны, уже заранее радовался завтрашнему контакту.

Он возвратился к программе. Варшавский аспирант оповестил о новой версии своей части, которая ждет его и готова для тестирования. Он ее тестировал и комментировал до позднего вечера, но закончить все равно не смог. В последний раз он открыл ICQ и отправил в Варшаву сообщение, что они получат его отчет не позже, чем завтра в полдень. Когда в Варшаве аспирант утром придет к себе в кабинет и включит ICQ, то сразу же увидит его информацию.

С минуту он смотрел на список своих друзей в ICQ. Открывало его на самом верху ее имя. Он думал о ней, и у него было странное ощущение, что сегодня во второй половине дня в жизни его произошла какая‑то перемена.

Когда он выключал компьютер перед уходом домой, глаза у него слезились. Он надел куртку и спустился в лифте на первый этаж. Он решил пройти к виадуку на автостраде и оттащить свой мотороллер в институт. Заиндевелый, мотороллер все так же стоял у стены виадука. Там по‑прежнему пахло гарью, В свете фар подъезжающего автомобиля он увидел, как на другой стороне к перекрестку подбегает, распахивая шубу, девица. Под шубой она была голая. Машина проехала мимо, не снижая скорости.

Он узнал ее. Это была та самая румынка. На него мгновенно накатили отвращение и ненависть. Злобно толкая мотороллер, он ускорил шаг почти до бега.

ОНА: Ей вовсе не нужно было сейчас идти домой. Она договорилась встретиться с мужем в 17 часов. Но если бы она продолжила и дальше разговаривать с Якубом, то не успела бы сделать то, о чем внезапно подумала. Неожиданно ей захотелось узнать о нем как можно больше.

Она запустила на своем компьютере программу поиска. В поле запроса вписала его имя и фамилию. В точности так, как он записал их на информационной карте ICQ. Система поиска дала ей 28 адресов интернет‑страниц, на которых он упоминается хотя бы раз. Она принялась открывать их одну за другой.

Большинство упоминаний оказались ссылками на его статьи или доклады, которые он читал на научных конференциях в самых разных экзотических местах. Ее всегда удивляло — да и сейчас тоже удивляет, — почему научные проблемы лучше всего обсуждать в Гонолулу, на Французской Ривьере, в Новом Орлеане, на острове Мадейра, в Сингапуре или в австралийском Кэрнсе у Большого Барьерного рифа… Видимо, даже ученым нужно что‑то интересное на вторую половину дня. А быть может, все дело в их женах, которым надоели конференции в этом скучном Париже.

Три первых публикации были на польском языке. Они относились к тому периоду, когда он еще жил в Польше и работал во Вроцлавском университете. Все остальные на английском, и напечатаны они в основном в США. Она не смогла бы сказать, о чем они. Но догадалась, что он занимается разработкой программ, которые используются в генетических исследованиях. Она попыталась понять самую короткую статью, но отказалась, как только обнаружилось, что в словаре иностранных слов, который был у них в конторе, отсутствует большинство терминов, использованных в тексте.

Из короткой биографической справки явственно следовало, что он действительно обладает, «как каждый», всеми этими званиями, которых спокойно хватило бы на четырех человек. Кроме того, на основании дат выхода трех первых польских публикаций она прикинула, что ему не должно быть больше сорока.

Страница со списком его публикаций, своего рода электронная научная автобиография, имела всего один личный акцент. После названия первой статьи на польском языке он сделал сноску. Текст ее, напечатанный мелким шрифтом, содержал следующую информацию:

«Эта статья является результатом исследований в рамках моей магистерской работы. Ни одна моя публикация не важна для меня так, как эта. Полностью и всецело посвящаю ее Наталье».

Она несколько раз перечитала сноску. Этот мужчина, к которому полчаса назад она обратилась в Интернете, начинал поражать ее. Да, именно так. Поражать. Редко кто признается, что он преисполнен печали. И никто, что он был психически болен. И при этом он был так гениально мудр. И теперь еще вот это. Во‑первых, какие‑то «секвенции генов, какая‑то „оптимизация нелинейных алгоритмов“, какая‑то „рекурсия второго порядка“, а под конец „полностью и всецело посвящаю ее Наталье“. Она знает его всего тридцать минут, а уже поймала себя на том, что ревнует его к какой‑то женщине.

Она вызвала карточку с адресом электронной почты, который он сообщил ей. Jakub@epost.de. Она принялась писать. Через несколько минут ей позвонил муж, который ждал ее в машине внизу.

— Слушай, — сказала она ему, — подожди меня минут пятнадцать в кафе на той стороне улицы. Мне тут нужно закончить одно важное дело.

У нее было удивительное ощущение, что этот e‑mail, который она сейчас писала ему, необыкновенно важен.

ОН: На следующий день он первым был в институте. Кристиана, ассистентка в секретариате, встретила его в кухне у кофейного автомата. Обычно она приходила раньше всех, но и исчезала тоже первая. Смеясь, она бросила ему:

— А я‑то думала, что ночные клубы закрываются только в восемь утра.

— Крисси, — ей нравилось, когда ее так называли — как это тебе удается в семь утра иметь настроение, какое у туристов на Сейшелах бывает в десять перед завтраком?

Она прекратила смеяться, посмотрела ему в глаза и сказала:

— А ты проведи как‑нибудь со мною ночь и узнаешь. Взяв стаканчик с кофе из автомата, она вышла из кухни. Никогда нельзя было понять, когда Кристиана говорит серьезно, а когда в шутку.

Он выбрал в автомате двойной эспрессо и возвратился к себе в кабинет. Почтовая программа на его компьютере за это время перенесла с институтского сервера все адресованные ему письма. Кроме ежедневно приходящих научных или информационных бюллетеней, раздражающего электронного мусора в виде идиотской рекламы вроде пришедшего сегодня предложения задешево приобрести участок для строительства на Багамах и нормальной научной корреспонденции, сегодня был e‑mail от нее.

Его это даже не особенно удивило. Надо сказать, был один момент, когда он ехал на работу в метро и внезапно отложил газету, задумавшись, а сильно ли он будет разочарован, если она больше не напишет ему и исчезнет без всяких объяснений так же, как и появилась.

Ему давно уже не приходилось отрываться от чтения газеты, чтобы думать о женщине.

Он также отметил, что мысли о ней доставляют ему удовольствие. И это удовольствие совершенно другого рода, чем от мыслей о векторном представлении траверсированных узлов в сетках Петри. Абсолютно ничего похожего. Она была вызывающей, подумал он. Да, именно так. Женщину, которую встречаешь в реальной жизни, можно определить как вызывающую по ее внешности, по тому, как она двигается. Но и в Интернете в некотором смысле действовал точно такой же механизм.

Вызывающий облик, слишком яркая, не соответствующая времени дня косметика, демонстративное покачивание бедрами или чрезмерно глубокое декольте были заменены в Сети преувеличенной непосредственностью либо провокационными или слишком глубоко нацеленными и чересчур личными вопросами. Такое поведение очень часто прикрывает неуверенность, робость, страх, комплексы или простую впечатлительность. В метро он задумался, не действует ли и у нее этот же самый механизм. Он не смог сдержать улыбку, вспомнив ее вопрос: «Скажи только, какое у тебя образование».

Потом он поймал себя на том, что ему хочется, чтобы она была красивая. И в этом смысле виртуальность ничегошеньки не меняет. Мужчины до того тщеславны, что жаждут, чтобы даже в Интернете с ними знакомились только красивые женщины. И неважно, что в данном случае красота не играет никакой роли. Она незрима и потому несущественна. Но мужчины, даже совершенно случайно выбранные для знакомства, хотят верить и по преимущество свято верят, что являются настолько исключительными, что привлекают внимание только красивых женщин. Он представлял себе, как многие из этих мужчин, сидя у своих компьютеров, втягивают животы либо прикрывают остатками волос слишком большие залысины. Этакая инстинктивная реакция истинных самцов, перенесенная с пляжа в Интернет. Неужто эволюция остановилась и только меняет декорации? А может, то, что сейчас происходит, на самом деле называется эволюцией?

По правде сказать, он не знал, что в данном случае означает «красивая». И опять подумал о Наталье. Неужели красивой была только она одна? Неужели так будет всегда?

Да, он был бы разочарован, если бы она не написала ему. Очень разочарован. И, выходя утром из метро, он был в этом абсолютно уверен. Теперь же, увидев этот e‑mail, почувствовал… он даже не знал, как это назвать… почувствовал, что она его не обманула. Он сразу начал читать:


Варшава, 30 января

О твоем существовании я узнала около 16.30. Сейчас в Варшаве всего 17.15, а ты уже сумел удивить меня, поразить, заинтересовать, растрогать, вызвать зависть, опечалить и обрадовать. В последнее время у меня мало переживаний, оттого я острей воспринимаю подобные чувства.

Ты был прав, когда сказал, что ни в каком совете я не нуждаюсь. Мне попросту надо было высвободить это из себя, кому‑то рассказать. Теперь я даже знаю, что меньше всего я хотела бы рассказать это тебе. Кроме того, это вдруг стало слишком банальным, чтобы тратить на это твое время.

У меня столько информации о тебе, что мне захотелось, чтобы и ты что‑то узнал обо мне. Мне 29 лет, я живу в Варшаве, и уже пять лет с мужчиной, который является моим мужем, у меня длинные черные волосы, а цвет глаз зависит от моего настроения.

Ты даже не представляешь, как я рада, что у меня в компьютере есть ICQ, и у тебя тоже.

С 16.30 я радуюсь.

До завтра.

Если позволишь.


Он несколько раз перечитал этот e‑mail. И всякий раз, доходя до фрагмента о муже, взглядом перескакивал через несколько слов. А при последнем чтении попросту не заметил его.

Включая свой ICQ, он взглянул на часы. «Может, она уже пришла», — подумал он.


ОНА: На работу она пришла гораздо раньше, чем обычно. Муж уезжал утренним поездом в Лодзь, и она попросила, чтобы он взял ее и довез по пути на вокзал до ее фирмы. Муж удивился, зная, как она любит утром поспать. Если бы не два будильника, поднимающие трезвон один за другим, она никогда и ни за что не встала бы вовремя.

А она действительно очень любила поспать. Особенно в последнее время. Ей снились необыкновенные сны. Вечером она из ванной шла в кухню, выпивала кружку теплого молока и заранее радовалась снам, которые она увидит. Иногда она просыпалась среди ночи, прекрасно помня последний сон, пила молоко и вновь возвращалась в сновидение. В то самое сновидение и в то самое место, на котором оно прервалось.

Сны были словно побег. Они с мужем переживали трудный период их брака. Все стало каким‑то поверхностным. Муж захлебнулся богатством, которое приносили ему его проекты. Он впал в зависимость от денег и работы. Никогда раньше у него не было денег, и теперь он не умел справляться с ними. Внезапно все, что можно было купить, оказалось вполне достижимым. Нужно было только реализовать очередные проекты. Машина, стоящая у дома. Новая квартира в хорошем районе, где эта машина не казалась диссонансом. Всякая техника, которая через полгода оказывалась устаревшей.

Он работал с рассвета и до рассвета, воскресенье путал с четвергом. Покупал новую технику. Брал новые проекты. «Еще один год, и все. Мы только купим тебе машину и дачу около леса», — говорил он, когда она спрашивала, нельзя ли продлить уикенд на денек и поехать в Закопане.

«И вообще просто поговорить, как раньше», — думала она.

Они не разговаривали, «как раньше» уже очень, очень давно. У них становилось все больше техники и все меньше общения. Как‑то она, не подумав, пожаловалась на это матери. И услыхала, что она дура, не понимающая, какой замечательный, работящий муж ей попался. Ее родители радовались каждому новому приобретению в их доме так, словно они сами это купили. У нее было впечатление, что отец, если бы только мог, приходил бы к ним на ночь и помогал бы ее мужу делать все эти проекты. Они гордились ее богатством и с наслаждением рассказывали о нем всем, кто желал, а порой и не желал слушать.

Они гордились зятем, а она увлеклась бельгийцем. Они встретились снова меньше чем через два месяца после той берлинской «сходки». В Варшаве. Когда он явился к ним в контору с букетом цветов, загорелый, пахнущий хорошим одеколоном и, как всегда, безукоризненно элегантный и сказал секретарше, что забирает «мадемуазель» — хотя прекрасно знал, что она замужем, — на бизнес‑ланч в «Бристоль», она почувствовала себя выделенной из всех.

У него было время. Снова у мужчины было время на нее! Он слушал ее, был остроумен, деликатен, предупредителен и привлекал к себе взгляды всех женщин в ресторане. После он присылал ей мейлы и толстые, яркие, пахнущие его одеколоном приглашения на совместные поездки в Париж, Будапешт или Берлин. Порой она задумывалась, а что бы на самом деле произошло, если бы она набралась смелости принять однажды такое приглашение.

А он звонил. Говорил спокойным голосом. Слушал. Шептал. Иногда шептал по‑французски. Это ей нравилось больше всего. В серой, скучной жизни их фирмы он был как открытка, присланная из отпуска и пробуждающая мечты о переменах и экзотике. Она уже начала считать, что является для него кем‑то исключительным.

А меньше месяца назад, сразу же после Нового года, их фирма устроила встречу в Щирке с самыми крупными своими клиентами. И он тоже должен был там быть! Она знала, что он приехал раньше и встречал в Щирке новогодний праздник. Она с радостью предвкушала эту поездку. Правда, чуть‑чуть побаивалась возможных сценариев, возникавших у нее в голове в связи с ним, но, невзирая на это, а может, как раз благодаря этому, была счастлива и возбуждена.

Она устроила так, чтобы быть в Щирке днем раньше. Хотела сделать ему сюрприз. В пансионат она с вокзала приехала на такси. Уставшая после целого дня в поезде. И первое, что она увидела, когда вошла в ярко освещенный холл, где находилась стойка портье, был «ее» бельгиец, сидящий в баре рядом с портье и целующий маленькую шатенку, которая с готовностью подставляла его губам шею, куда и были нацелены его поцелуи. Они держались за руки. Ее он не заметил, так как сидел спиной ко входу.

За все три дня пребывания в Щирке она не обменялась с ним ни словом, если не считать вежливых «здравствуйте». В принципе, у нее не было никакого права на его верность и даже что‑либо гораздо менее существенное в том же роде. Кроме его ухаживаний и интереса к ней, а также того, что у нее закружилась голова, ничто их не связывало. Но бельгиец вполне мог не знать о том, что у нее закружилась голова, и имел полное право целовать в шею всех шатенок в этом пансионате.

И тем не менее она чувствовала себя уязвленной и преданной. Исподтишка она присматривалась к нему во время этой встречи в Щирке. И теперь он не казался ей таким уж безукоризненным. Оказывается, он очень низкорослый и делает чудовищные ошибки в английском. А сверх того, в один из вечеров она увидела в баре, что он уложил прическу гелем. Ей показалось это смешно и до неприличия претенциозно.

Тем не менее ей нужно было время, чтобы излечиться от бельгийца. Она пыталась сблизиться с мужем и найти у него хоть капельку нежности, в которой она так нуждалась. Она жаждала обычного разговора. О книжке о фильме, о предназначении. О чем‑то, что не связано было с будничными делами, покупками, деньгами и воскресными обедами у матери. Но у мужа не было для нее времени в перерывах между работой над проектами. Да по сути дела и перерывов этих не было.

И тогда она начала видеть сны. Она выпивала молоко, ложилась в постель и смотрела сны. Утром просыпалась словно очистившаяся. Как будто все, что мучило или беспокоило ее, она пропустила через фильтр подсознания и очистила в сновидениях. Однажды, но это уже было гораздо позже, она затронула эту тему в разговорах с Якубом. Он написал ей нечто, с чем она полностью согласилась:

«Сон, всякий сон, это психоз. Со всем, что присуще психозу: смешением чувственных ощущений, безумием, абсурдом. Своего рода кратковременный психоз. Безвредный, начинающийся с согласия человека и кончающийся по его воле пробуждением. Очищающий. Так по крайней мере утверждает Фрейд. А он был знаток этой сферы».

Но со вчерашнего дня все стало иначе. Бельгиец вдруг оказался несущественным. Точь‑в‑точь как соученик из начальной школы, чье имя припоминается, словно в тумане. Сегодня ей опять снился сон, но утром она прервала сновидение без обычного недоверия, что это действительно конец и что надо начинать думать. Сегодня ей хотелось как можно скорей приехать на работу. Вчера она открыла чуть больше десятка из 28 интернетовских страничек с его именем и фамилией. И сегодня хотела, прежде чем войдет в ICQ, просмотреть остальные. Поэтому она рано встала и попросила мужа подвезти ее к фирме. Чтобы у нее было время заняться этим, прежде чем придут остальные сотрудники.

Она открывала страницу за страницей. И уже утрачивала надежду. Всюду информатика, генетика, какие‑то бессмысленные отчеты о конференциях, статьи, которые были выше ее понимания. То была, кажется, предпоследняя страничка в списке из 28 адресов. Она щелкнула мышью и появился текст: «Боже, помоги мне быть таким человеком, каким считает меня моя собака». Она улыбнулась. Подумала, что это поразительно мудрая просьба. Потом улыбалась почти все время. Это была его собственная, личная интернет‑страничка! Тоже генетика, но на этот раз его собственные гены.

Он рассказывал о себе. Она знала, как нелегко выбрать интересную информацию о себе и выставить ее для всеобщего обозрения на веб‑странице. Когда‑то она тоже подумывала сделать в сети свою страничку, но отказалась от этого намерения — главным образом, потому что не знала, что рассказать о себе, чтобы это не выглядело безвкусно и банально.

А он очень здорово обошел эту трудность: он сосредоточился на других и через других рассказывал о себе. Он говорил, как важны для него Моцарт, Шопен, Моррисон, какие стихотворения Рильке он знает наизусть, а какие только собирается заучить (кстати, мысленно улыбнулась она, кто в наше время еще учит стихи наизусть?). Рассказывал, какие книги читает и что о них думает, а какие больше никогда в жизни не возьмет в руки. Представил химические формулы некоторых веществ и очень интересно рассказал, как чувствует себя при их недостатке или избытке. Она была потрясена, читая, что с человеком может сделать допамин и на что нужно обращать внимание, чтобы справиться с дефицитом или переизбытком тестостерона.

Он демонстрировал неправдоподобно красивые фотографии Нового Орлеана и убеждал всех, что это один из самых замечательных городов на свете. Кроме Нового Орлеана, он упоминал Дублин, Бостон, Вроцлав, Принстон, остров Уайт (она не имела ни малейшего представления, где находится этот остров), Сан‑

Диего, Куала‑Лумпур и Краков — словно станции на линии пригородной железной дороги. У его мира не было границ. Он рассказывал о науке, о вселенной, о мудрости и мозге. Мозг был его страстью.

Когда позже она проанализировала его страничку, то пришла к выводу, что он, скорей всего, человек несмелый. Он не мог напрямую писать о себе. Он рассказывал о том, что думает, что чувствует, чем восхищается и даже хочет, ссылаясь на стихи, авторитеты и науку.

Из этой страницы она не узнала ничего, что могло бы ее встревожить. На ней не упоминалась женщина — за исключением женщины из стихотворения Рильке, — которая занимала или сейчас занимает какое‑то место в его жизни. Для нее это была ценная информация.

Если бы ей нужно было одним словом охарактеризовать его на основе этой интернет‑страницы, то она использовала бы, пожалуй, одно‑единственное — впечатлительность. А вторым словом, пришедшим ей на мысль сразу же после впечатлительности, было «печаль». Его страница была исполнена печали. Печали и грусти. Она не знала, по чему или по кому, но ей было совершенно ясно: он грустит.

Ну а кроме того, вся его страница была похвалой мудрости. Она задумалась, прочитав последнюю фразу: «Будь мудрей других и не показывай им этого…» В этот момент пришла секретарша, которая не сумела скрыть удивления, увидев ее за компьютером. До сих пор — а они работали вместе уже пять лет — не случалось такого, чтобы она пришла раньше секретарши. Та, правда, ни словом это не откомментировала, но было видно, что она ищет повод пройти к ксероксу или полкам с делами у окна и по пути бросить взгляд на экран монитора.

Секретарша эта была самое любопытное существо из всех, кого ей довелось встречать в жизни. И теперь всякая аноректически худая женщина — а именно к такому типу принадлежала секретарша — автоматически ассоциировалась у нее с безмерным любопытством. А уж эта ее худоба! Непристойная, провокационная, вызывающая и недостижимая худоба! После взгляда на нее не хотелось пить даже минеральную воду, потому что возникало подозрение, будто и в ней слишком много калорий. Как‑то ей пришло в голову, что секретаршу при ее худобе вполне можно переслать по факсу.

Мнение об аноректически худых женщинах начало у нее медленно, но неуклонно меняться только после того, как польское телевидение приступило к демонстрации сериала «Алли Макбил». Когда она стала обнаруживать некое сходство с собой в невротических отклонениях либо поведении сверхвпечатлительной главной героини, такой же тощей, как их секретарша, ее предубеждение начало потихоньку развеиваться.

Она закончила чтение его интернет‑страницы и ощутила тревогу.

«Только бы он был, только бы захотел быть, только бы не исчез», — обеспокоенно подумала она.

Она включила свой ICQ. Он был online.

Она напечатала: «Якуб, я по тебе скучала».


ОН: Он работал. Заканчивал тестировать программу для отсылки в Варшаву. Точнее, ждал, работая. Наконец‑то! ICQ дал знать, что она online. Он щелкнул на мигающей желтой карточке в правом нижнем углу экрана.

Никакого «здравствуй», никакого «как себя чувствуешь?». Сразу же «Якуб, я скучала по тебе». Он стиснул зубы. Как всегда, когда случалось нечто, с чем он не знал, как справиться или как отреагировать. Его отец тоже так делал.

Он уже давно, то есть много лет, был убежден, что никто по нему не скучает. Это был его собственный выбор. Нет ничего несправедливей, чем скучать по кому‑то без взаимности. Это даже хуже, чем любовь без взаимности. Стократ хуже. После Натальи он уже ни по кому и ни по чему не мог скучать. Как будто все в нем выгорело. Разве что иногда по родителям. Верней, не скучал, а тосковал. В дни их рождения, годовщины смерти или день поминовения усопших.

И ему казалось, поскольку сам он не был способен скучать, что честней жить так, чтобы и по нему никто не скучал. Но и это не получилось. После того послания от Дженнифер он понял, что не всегда удается так жить. Это случилось не то в апреле, не то в мае прошлого года. Ему никак не забыть то парализующее чувство вины, какое он ощутил, прочитав в поезде, следующем из Берлина в Варшаву, ее электронное письмо. Раньше ему не доводилось читать столь потрясающего рассказа о том, как можно тосковать по другому человеку. Он напечатал:

Здравствуй. Как я рад, что ты есть. Я ждал тебя. Ждать. Не то ли это же самое, что скучать?

Она открыла чат.

ОНА: Нет. Для меня нет. Когда я жду, я не просыпаюсь в 5 утра, отказываясь от самых лучших снов. И не прихожу на работу, когда еще нет семи. Когда я жду, молоко не кажется мне безвкусным. А когда скучаю, да.

ОН: Запомню. Особенно насчет молока. Я спросил, потому что мне казалось, что уже много лет по мне никто не скучает. И когда вместо «здравствуй» я читаю такое, то в первый момент мне захотелось обернуться и посмотреть, не сидит ли кто‑то позади меня. Но позади меня никто не сидит.

ОНА: Это было написано тебе. Только тебе. У меня впечатление, что ты привыкнешь. Вот увидишь.

ОН: Расскажешь что‑нибудь о себе? Я уже знаю. Что ты видишь сны. Любишь молоко и скучала по мне. А можно узнать что‑то еще?

Большие ли у тебя глаза? Лоб высокий? Ножка маленькая? Засыпаешь ли ты на боку? Пушистые ли у тебя волосы? Говоришь ли ты по‑английски? Любишь ли ходить под дождем? Любишь ли оперу? Облизываешь ли губы языком? Веришь ли в Бога? Любишь ли ягоды?

ОНА: Вопросы на экране появлялись один за другим. Как будто у него был готов какой‑то неупорядоченный список, и он просто перепечатывал его. Некоторые вопросы никто ей ни разу не задавал. Никто никогда. И муж тоже. А она с ним живет уже пять лет. Она напечатала:

Скажи только одно: почему ты все это хочешь знать?

ОН: Потому что… я тоже скучал по тебе.

ОНА: Я все тебе расскажу. У нас ведь, правда, много времени?

Уже с первого дня разговоры с ним были подобны переживаниям, которые не забываются. Объяснений она бы привести не смогла, но не считала, что происходящее между ними развивается слишком быстро. Вчера в эту пору она его еще не знала. А сегодня через минуту ответит ему, на каком боку она засыпает. И если бы он спросил ее, спит ли она голая, она без колебаний ответила бы: да, голая. В Интернете ли причина или в отсутствии у нее переживаний, а может, это просто он так действует на нее, заставляя быть такой откровенной? А возможно, ей хочется наконец рассказать кому‑то о себе и быть уверенной, что этот кто‑то хочет выслушать ее и у него есть на это время?


ОН: Внезапно ему захотелось знать о ней все. И неважно, что он ее не видит. Она сама расскажет ему то, что он мог бы увидеть. Расскажет своими словами. И это будет именно так, как хотела бы она, чтобы он видел ее. И он в это поверит и такую будет забирать ее — мысленно — домой и в свое воображение. Ибо в Интернете самое главное — слова и воображение.

Каждый разговор, каждая встреча с нею в Интернете воссоздавали настроение свидания. Они были по‑своему торжественны, он ждал их, и никогда не было известно, как они кончатся. Кроме того, фраза «Якуб, я скучала по тебе», которой она каждое утро приветствовала его, всякий раз его трогала.

Приветствовала она его так почти каждый день. За исключением суббот и воскресений. И оттого в понедельник это «Якуб, я скучала по тебе» звучало как подтверждение, что все продолжается. Потому после 30 января понедельник стал его любимым днем недели.

С понедельника по пятницу они разговаривали обо всем. О Боге, о деньгах, о погоде в Варшаве, о том, какой крем лучше всего для смешанной кожи, об Интернете, о генах и хромосомах, о цвете ее волос, об оттенке ее голоса, о методах предупреждения беременности, о музыке, об упадке философии, о математике. О запахе ее духов вечером и утром. Обо всем. Любая тема, если он обсуждал ее с ней, становилась захватывающей. Любая что‑то сообщала о ней.

Он потряс ее сообщением, что у него нет машины и что он с радостью, как только кончится зима, вновь оседлает свой мотороллер. Он никогда не забудет ее юмористический комментарий:

У тебя нет машины? В Германии без машины? — удивилась она. — А что же ты делаешь в уикенды? Ведь немцы в уикенд занимаются главным образом мытьем своей машины. Я слышала, что в Германии только душевнобольные, студенты да коммунисты не моют по субботам свои машины.

А потом приписала, что если все‑таки он решится купить что‑то, чтобы было что мыть по субботам, то пусть купит внедорожник, лучше всего полноприводный «мицубиси».

Но ты все это прекрасно знаешь и без меня, — приписала она в конце.

Само собой, ничего этого он не знал. Впрочем, у него не было и малейшего желания знать. Это должен знать продавец в фирме «Мицубиси». Но тот факт, что она знала подобные вещи, показался ему… очень «секси». Этот совет относительно полного привода она дала ему в конце дня. А он после ланча никак не мог остановиться и все попивал прекрасное «мерло» из Чили, которое он совсем недавно открыл. Он представил себе, что они на природе, очень и даже очень off‑road, и у них просто замечательные возможности исследовать полный привод…

Разумеется, не знаю, — ответил он, — но запомню: полный привод.

И добавил, тотчас же пожалев об этом:

Какого цвета белье на тебе сегодня?

Уж слишком это было впрямую. Они были знакомы всего два месяца. Она не ответила. Только спросила:

А какого цвета белье ты охотнее всего снял бы?

Если бы она спросила, например: «А какой цвет тебе нравится больше всего?» — это не произвело бы такого действия.

Зеленый. Все оттенки зеленого, — ответил он ей.

Зеленый. Запомню. А сейчас, Якуб, я должна уже идти. Не работай слишком много в этот уикенд.

И она исчезла, не дожидаясь ответа, оставив после себя лишь уведомление системы ICQ: User went offline.

Как он ненавидел это уведомление! Особенно по пятницам в конце рабочего дня. Внезапно в его кабинете становилось так пусто. И в нем поднималось чувство являющееся смешением горечи, обиды на нее, разочарования и одиночества. Всего сразу.

Он прекрасно знал, что тут нужно просто переждать. А кроме того, выбора у, него не было. Она не принадлежала ему. И потому всегда в пятницу у него в кабинете или в холодильнике в кухне вина было больше. Когда она выходила из ICQ и возвращалась в свой реальный мир, там, в Варшаве, он залпом выпивал бокал вина и тотчас же наливал следующий.

Началось это у него уже в начале марта. В середине апреля он обнаружил, что уикенд — это такие два дня, в которые незачем идти на работу. А с конца апреля он скучал по ней уже по‑настоящему. Случалось, что в субботу вечером он садился на мотороллер и ехал через весь Мюнхен в институт, чтобы проверить, не написала ли она ему. «Может, она что‑нибудь оставила на работе и пришла в субботу забрать, а там компьютер стоит, вот она и написала», — думал он.

Однако же нет. Ничего она на работе не оставляла. И в субботние вечера в его электронном почтовом ящике не было никаких посланий от нее. Каждый раз он чувствовал себя слегка разочарованным, но ни разу ей об этом не сказал. А потом наступал понедельник. У кофе был такой замечательный вкус. Он включал компьютер. Маленькая желтая карточка сулила конец ожиданию. Он щелкал по ней, читал: «Якуб, я по тебе скучала», — и обещание исполнялось. На целых пять долгих дней. До пятницы.

Только в пятницу утром нужно было не забыть купить побольше вина по дороге на работу.


ОНА: С тех пор как она стала переговариваться с ним по ICQ, служебный кабинет превратился как бы в место тайных свиданий. И все ей в нем стало вдруг нравиться. Компьютер, прежде такой серый, слишком большой и слишком шумный, цветы на подоконниках,которые она забывала поливать, ее старинный письменный стол, и даже запах новых духов секретарши, чья худоба перестала быть неким укором, когда она что‑нибудь ела при ней, даже йогурт нулевой жирности. Секретарша вдруг прекратила быть для нее существом с фотографии из репортажа о голодающей Эритреи. Теперь она могла съесть при ней целый кулек «коровок» и ни разу не подумать о калориях.

Вдруг ей стало безразлично, что муж опять взял несколько проектов на несколько следующих месяцев и что совершенно точно до конца сентября они не поедут в отпуск в Закопане, да и вообще никуда. Примерно с конца марта главным для нее стало прочитать утром e‑mail от него, до обеденного перерыва сделать как можно больше из того минимума, что от нее требовали в фирме, и сразу же потом встретиться с ним по ICQ. Идеальным вариантом было разговаривать с ним до самого ухода. Но такое удавалось редко, так как обоим приходилось работать. Но иногда все‑таки получалось. Однако всегда перед ее уходом с работы они встречались в Сети, чтобы попрощаться, — если только он находился у себя в кабинете в Мюнхене, а не путешествовал или не вынужден был выйти до нее.

Они разговаривали практически обо всем. Каждый будничный день обо всем, что становилось небудничным. И с каждым словом, с каждой фразой он делался ей все ближе. Она никак не могла вспомнить, чем заполняла время в этом кабинете, прежде чем отыскала его.

Не разговаривали они только о ее муже и его женщинах. Эти две темы им так и не удалось ввести в их беседы. То, что не возникала тема ее мужа, было как бы следствием неписаного уговора между ними. Когда же она заметила, что, описывая свою жизнь, он полностью умалчивает о том, что она обозначала множественным числом, она решила перейти на единственное. Поначалу она не понимала его позиции. Позже, когда они стали необходимы друг другу и их дружба, хоть они и не называли ее так, постепенно становилась чем‑то, преисполненным нежности и интимности, она поняла, что так будет гораздо лучше. И для нее тоже.

Тему его женщин она затрагивала напрямую либо укрывала в вопросах или в провокациях к комментариям. Чаще всего он просто‑напросто игнорировал такие вопросы. Но изредка реагировал, отвечая:

Когда‑нибудь я расскажу тебе об этом. Подробнейшим образом. Но не теперь. Извини.

Она узнала только, что сейчас он одинок и единственная женщина, с которой он беседует о любви и «Героической симфонии» Бетховена, она. Это ее успокоило, но не надолго. Тревожная жажда узнать его прошлое не отпускала ее.

А он был такой деликатный. Загадочным образом чувствовал, почти безошибочно, ее настроения. Никогда не пытался развеселить ее шуткой, если подозревал, что ее грусть отнюдь не является оборотной стороной смеха. А однажды ни с того ни с сего спросил:

У тебя всегда эти периоды проходят болезненно?

Откуда он знал, что она испытывает страшные боли? В такие дни он не пытался с ней дискутировать, так как прекрасно знал, что женщины в этот период часто бывают непредсказуемы. Чаще всего что‑нибудь ей рассказывал, не выспрашивая ее мнения. Начинал он обычно так: «А сейчас сядь поудобнее, расслабься и слушай». В один из таких дней она спросила его:

Якуб, тут везде говорят, пишут, а теперь даже и поют о генах. Каждый считает своей обязанностью иметь собственное мнение на эту тему. Я знаю, что в Америке занимаются дешифровкой генома. Это обязательная тема не только разговоров, но и восторгов. Нынче прямо‑таки полагается восхищаться геномом, и не только собственным. Расскажи мне, пожалуйста. Как расшифровывают этот самый геном.

Так, чтобы я поняла. При этом прошу не забывать, что меня ничего не связывает с генетикой, кроме того, что я знаю тебя и имею гены.

Предполагая долгий разговор, она включила чат.

ОН: Почему тебе захотелось узнать это именно сейчас?

ОНА: Главным образом потому, что ты уже давно не рассказывал мне ничего интересного, а ты ведь знаешь, как я люблю читать то, что ты рассказываешь. А кроме того, я на уикенд пригласила нескольких знакомых. Одного из них я не выношу, терплю только потому, что он является мужем и в этом качестве самой большой жизненной ошибкой моей сотрудницы, с которой я дружна. Обычно он прочитает что‑нибудь в энциклопедии и весь вечер выпендривается. Мне уже давно хочется проучить его. Я громогласно спрошу его за столом, как на практике дешифруется геном. Уверена, что этого он еще не прочитал, и тут‑то я при всех растопчу его своей эрудицией. Точней сказать, твоей. Надеюсь, после этого вечера он будет посылать к нам свою жену, а его ноги в нашем доме больше не будет.

ОН: Прекрасный повод. Ты просто восхищаешь меня своими идеями. А с геномом все довольно просто.

ОНА: Погоди минутку. Я только что устроилась поудобнее в кресле. Когда я держу ладонь на животе, мне не так больно. Ну а теперь рассказывай.

ОН: Хорошо, но сначала скажи мне, какой у тебя живот. Плоский, выпуклый, загорелый или совсем белый?

ОНА: Пожалуй, с этого дня и с этого вопроса постоянной темой в их беседах стала телесность. Вопрос этот был — как ей показалось — тестом, как далеко можно зайти, спрашивая про ее тело.

Уже давно он мог бы зайти куда как дальше, растроганно подумала она, прочитав этот вопрос.

Впоследствии ее тело часто становилось темой их разговоров. Деликатно, но систематически он расспрашивал ее обо всем. Больше всего его интересовали ее глаза, губы, руки. Однажды он написал:

Я вчера был в парфюмерном магазине и видел, как женщины с удовольствием прыскали себе на внутреннюю часть запястья новые духи, а потом нюхали их. Глядя на них, я вдруг понял, с каким наслаждением я целовал бы твои запястья.

И он сразу же задал тот самый вопрос. Впервые он отважился на такое. До той поры он старательно обходил все темы, которые могли бы вынудить ее рассказать что‑то о других мужчинах в ее жизни. Из прошлой или из нынешней. А тут он вдруг спросил:

Кто‑нибудь целует тебе запястья?

Ей тогда стало так грустно. Она коснулась пальцами экрана монитора. И почувствовала, что должна ответить.

Никто никогда не целовал и не целует мне запястья. Ни с какой стороны. До тебя никто даже на секунду не проявил интереса к моим запястьям. — И она тут же допечатала: — Когда мы встретимся, ты ведь будешь их целовать, да?

Тогда он ей ничего не ответил.

ОН: Наверно, я не дождусь от тебя ответа. Расскажешь мне про свой живот в другой раз.

А теперь вернемся к геному. С тех пор, как появились компьютеры, определение последовательности строения ДНК, которая содержится в ядре каждой клетки, стало задачей не столько генетиков, сколько программистов. И поскольку всю работу, если уж честно, ведут они, я с них и начну. Генетики и биологи только предложили идею, как предоставлять им данные для обработки. А данных этих много, безумно много. И сейчас ты поймешь, как много.

Как ты несомненно знаешь, ген — это не что иное, как последовательность около 3,5 миллиардов простых органических оснований, которые располагаются подобно ступенькам лестницы между двумя нитями из фосфата и сахара. Эти тончайшие нанометрические нити свиваются в знаменитую двойную спираль, о которой нынче у каждого есть что сказать.

Благодаря химическим связям основания образуют пары, составляющие ступеньки лестницы, которые связывают обе нити. У этих оснований есть названия: гуанин, цитозин, аденин и тимин. Но куда известней их инициалы —Г, Ц, А, Т. Расшифровка генома состоит всего лишь в установлении очередности пар AT и ЦГ в этой лестнице. Не более того. Необходимо установить очередность около 3,5 миллиардов пар букв AT или ЦГ. Много ли это? Если бы каждая буква А, Т, Г и Ц была шириной всего один миллиметр, то после расположения всего генома в ряд он оказался бы длинней голубого Дуная. А это как‑никак самая длинная река в Европе. Чтобы прочесть их все, потребовалось бы более ста лет. Немало, да?

Чтобы переработать столько данных, нужно иметь много компьютеров и хорошие программы. У одной из главных фирм, уже давно занимающейся расшифровкой генома, операционная мощность компьютеров, установленных в ее лаборатории в Роквилле, значительно больше, чем во всем Пентагоне. К счастью, никому это не мешает. Без этого нельзя даже и думать о расшифровке ДНК. Количество информации, производимой генетической лабораторией средней величины, в 20 тысяч раз больше, чем та, что заключена во всех произведениях, созданных гениальным и исключительно творчески плодовитым Бахом в течение всей его жизни.

Как получать данные о последовательности оснований в ДНК придумали, разумеется, биологи и генетики. 15 добровольцев в США, которым гарантировали сохранение анонимности, дали согласие на извлечение нитей ДНК из ядер клеток их крови и спермы. Нити эти ввели в клетки любимой биологами‑экспериментаторами бактерии Е.coli, и клетки эти, содержащие человеческую ДНК, размножаются в сногсшибательном темпе. Колонии Е.coli производят ДНК, как маленькие фабрики. Над этими колониями перемещаются роботы, которые проверяют размноженные бактериями Е.coli нити ДНК, отбирают лучшие экземпляры, а также делят нить на 60 миллионов коротких фрагментов. Каждый такой фрагмент содержит не более десяти тысяч пар AT или ЦГ. фрагменты эти отправляются в капиллярные трубки, составляющие часть технологически изощренных устройств для дешифровки генома.

Я могу, конечно, сообщить тебе названия и параметры роботов и этих устройств, чтобы ты могла окончательно пришибить этого умника, питающегося энциклопедией. Скажи мне, если ты хочешь.

Капиллярные трубки засасывают кусочки нитей ДНК. Они перемещаются вдоль стенок капилляров вверх и ступенька за ступенькой выходят наружу. АТЦГЦГАТ… и так далее. Каждая такая ступенька или пара оснований, как только она выходит из капилляра, тут же освещается сильным лучом лазерного света. А поскольку ступенька — это основание, то есть химическое соединение, она испускает флюоресцирующий свет определенного спектра. Спектр пары оснований, вышедших наружу из капилляра, тотчас преобразуется в численную величину и передается в компьютер для анализа.

Лазер, направленный на капилляр, излучает свет с частотой в диапазоне синей части спектра, оттого слегка затемненные лаборатории, где анализируется ДНК, выглядят, если смотреть на них в окна, как таинственные голубые залы из научно‑фантастических фильмов. Как‑то я провел несколько дней в одной из таких лабораторий в Бостоне. По вечерам я иногда подходил к окнам, за которыми в голубоватом полусвете цвета ясного неба роботы и тончайшие механизмы пытались расшифровать то, что, возможно, зашифровал Творец. И когда забываешь обо всех этих компьютерах, лазерах и капиллярах, можно подумать о том, что ты являешься свидетелем гигантского труда, предпринятого человеком. И мне неизменно тогда приходили мысли о мудрости, о Боге и о том, какое это великое счастье — участвовать в таком труде.

Знаешь ли ты, что синева, царящая в лабораториях, может быть так же прекрасна, как синева моря?

Ты по‑прежнему сидишь в кресле и читаешь этот текст или уже заскучала и уснула? Боль уже немножко прошла?


ОНА: Когда он закончил писать, она продолжала неподвижно сидеть в кресле и думала, что совершенно случайно повстречала необыкновенного человека. И что ей хочется, чтобы он был всегда. Рядом с ним, как ни с кем другим на свете, она чувствовала себя по‑настоящему избранной и единственной.

Впервые, сидя в этом кресле, она испугалась, что он может перестать быть частью ее жизни. Она уже не представляла себе такого. И задумалась, почему ощутила это именно сейчас, читая о синеве лабораторного зала, где машины занимались расшифровкой гена.


ОН: Рассказывая тебе все это, я начисто забыл про собрание, о котором нам объявили еще на прошлой неделе. В последнее время я с тобой забываю о многих вещах. Только что мне позвонили и сказали, что все дожидаются одного меня. Придется идти. Прямо сейчас. Извини.

Встретимся позже. Береги себя.


ОНА: Он ушел, и сразу стало так пусто и ужасающе тихо. Она напечатала:

Вдруг так тихо сделалось в моем мире без тебя.


@3


ОН: Собрание затянулось. Только через два с лишним часа он смог вернуться к компьютеру у себя в кабинете.

Он взглянул на часы. Было уже очень поздно.

«Ее уже определенно нет online», — разочарованно подумал он, глядя на мигающую в правом нижнем углу экрана монитора желтую карточку, оповещающую о ее сообщении.

Он щелкнул по карточке и прочел. И сразу почувствовал, что задыхается. Тревога, страх и стеснение в грудной клетке. У него дрожали руки. Он‑то думал, что это уже прошло, присыпанное толстым слоем песка событий его жизни, с лихвой искупленное всем, что он пережил после тех дней. Однако запись боли в одном пространстве памяти нельзя стереть записями счастья в других.

Он прочел это одно‑единственное предложение, и все вернулось. С тем же отчаянием, болью, слезами, неконтролируемым подергиванием век, стискиванием кулаков и бессилием. Точно так же. Как тогда, он почувствовал солоноватый привкус крови из прикушенной губы. Короткое, неглубокое дыхание. Это вернулось с абсолютно всеми симптомами. Даже с тем же неодолимым желанием закурить. А он ведь уже семь лет не курил.

Подперев левой рукой подбородок, он, как парализованный, сидел перед монитором и со слезами на глазах вглядывался в эту фразу. Через минуту он осознал, что не хотел бы, чтобы кто‑нибудь сейчас вошел к нему в кабинет и увидел его в таком состоянии. Он встал со стула и пошел в душевую. Освежившись холодной водой и придя немного в себя, он возвратился к компьютеру и написал ей e‑mail.

Ты неоднократно спрашивала меня о женщинах. Но смирялась с тем, что я или не отвечаю, или откладываю ответ на неопределенное время. Но вот ты написала это предложение, и настала пора рассказать тебе об этом. Правда, делаю я это скорей ради себя, чем для тебя. То, что ты прочтешь, иногда будет ошеломляющим и, вне всяких сомнений, преисполненным печали. Поэтому, если не хочешь печали, не читай это сейчас. И поэтому я пишу тебе e‑mail вместо того, чтобы рассказать это по ICQ. Основная причина — чтобы ты могла выбрать момент, когда решишь это прочитать.

Не читай, если тебе плохо. Тебе станет еще хуже. Прочти, когда ты будешь в серьезном настроении и склонная к рефлексии. И не плачь. Все было оплакано уже столько раз.

Представляешь, я даже понятия не имею, как могут выглядеть твои глаза, когда в них стоят слезы.

В принципе, в моей жизни до сих пор имела значение ко одна‑единственная женщина. Ее звали Наталья. Встретила она меня случайно. И тоже в январе. В точности, как ты меня.

В тот день очередь к окошку с супом в политехнической столовке была исключительно длинной. Я сидел рядом с окошком, как раз напротив тазиков с ложками и хлебом к супу. Девушка с черными волосами, повязанными шелковым платком, и в обтягивающей коричневой юбке в цветочек стояла в очереди вместе с элегантной пожилой женщиной. Они не разговаривали, но было видно, что они вместе. Девушка получила тарелку супа. Она уже подходила к тазику с ложками, и тут кто‑то нечаянно толкнул ее. Я ощутил горячую жидкость на руках и на лице. От боли я вскочил со стула. Она поставила тарелку на мой стол. Мы стояли лицом к лицу. Я уже собирался сказать какую‑нибудь грубость, но глянул на нее. Она испуганно смотрела на меня. Должно быть, выглядел я плачевно — с остатками супа на волосах, лице, рубашке. Она молитвенно сложила руки и смотрела на меня с таким испугом в глазах. Она прикусила губу, и глаза у нее были полны слез. Она смотрела на меня и ничего не говорила. В какой‑то момент она издала непонятный, странный звук, повернулась и побежала. Мне стало не по себе.

— Не убегайте! Ничего страшного не произошло. Вы меня не ошпарили. Правда. Ничего не произошло.

Пожилая дама из очереди побежала следом за ней.

Так я впервые столкнулся с Натальей.

С того дня мне страшно хотелось снова встретить ее. Воспоминание о ее огромных зеленых глазах, полных слез, и молитвенно сложенных руках не давало мне покоя. Я приходил в столовку, садился на то же самое место напротив окошка — если было занято, я дожидался, когда оно освободится, — и высматривал ее. Я приходил в разное время. Но ее не было. Ее не было больше месяца.

Как‑то в воскресенье я ехал в трамвае в библиотеку. Набит он был битком. Люди как раз возвращались из костелов. Я стоял лицом к окну и на одном из поворотов почувствовал, как кто‑то давит на меня и прижимает к стеклу. Я обернулся. Выбора у нее не было. Она стояла, всем телом прижатая ко мне. Была она чуть ниже меня. Ее глаза пристально всматривались в мои. Я чувствовал ее волосы у себя на лице. Удивленный, я выдавил из себя:

— Это вы…

Она закрыла глаза. Ничего не говорила. Мы ехали, притиснутые друг к другу. Мне хотелось, чтобы это кончилось. Как можно скорей. У меня была эрекция, и она несомненно чувствовала ее.

Я вышел не у библиотеки, а на той же остановке, что и она. Прячась, я пошел за ними. Потому что она опять была с той элегантной женщиной. Они свернули на улицу рядом с остановкой. Я запомнил, в какой они вошли дом. Я потом часто приходил к нему. Высматривал ее. Через несколько недель я уже знал, в котором часу она выходит, когда возвращается, какой у нее зонтик, какие туфли, как она ходит, в каком окне чаще всего появляется, в какие садится трамваи. Всюду она ходила в обществе той элегантной женщины.

Она была красива. Слегка вздернутый носик, вишневые губы, зеленые глаза. Волосы либо зачесанные коком, либо распущенные. Всегда в юбке до земли. В темных блузках либо свитерках. Иногда с платком на шее. В ушах маленькие сережки. Большая грудь. Я страшно любил смотреть на ее ягодицы, когда она шла на высоких каблуках. Видел‑то я ее главным образом сзади. И мне все время хотелось узнать, какой у нее голос и как она пахнет.

Спустя месяц я решился. Это было в четверг. Я знал, что в четверг они никуда не уходят. В цветочном магазине я купил все ландыши, какие были. Я нажал звонок и внезапно почувствовал, что хочу убежать. Однако не успел. Открыла та элегантная женщина.

— Я мог бы поговорить с… — у меня совершенно вышибло из памяти все, что я намеревался сказать, — с…

— С Натальей? — с улыбкой подсказала она.

— Да, наверно. С Натальей.

— Я ее мама. Не можете. Но все равно входите. Наталья у себя в комнате.

Я не обратил внимания на ее странный ответ и вошел, пряча за спиной букет ландышей. Мать Натальи провела меня в большую комнату, на стенах которой висело множество картин. За письменным столом напротив окна сидела спиной к двери она, Наталья.

Она никак не отреагировала на то, что мы вошли. Мать быстро подошла к ней и встала перед столом, словно не желая испугать ее, и указала пальцем на меня. Наталья повернулась и взглянула. Ситуация была какая‑то пугающе странная. Я не знал, что делать. Наталья сидела, глядя на меня. Молчала. Ее мать не вышла из комнаты.

— Это тебе. Ты любишь ландыши? — спросил я, протягивая ей букетик.

Наталья встала. Подошла ко мне. Взяла ландыши. Прижала их к губам. В этот момент к нам подошла ее мать и сказала:

— Наталья очень любит ландыши, но сказать вам это она не может. Она глухонемая.

Наталья смотрела на меня, все так же не отнимая букет от губ. Несомненно, она знала, что сказала мне ее мама. Несколько секунд я переваривал услышанное…

Знаешь, что я подумал? Что я подумал в этот необычный миг?

Я подумал: «Ну и что? Что из того, что она глухонемая?»

И я произнес:

— Несмотря на это, не могли бы вы на минутку выйти из комнаты и оставить нас одних? Очень вас прошу.

Она молча вышла. Мы с Натальей впервые оказались наедине. До меня все‑таки по‑настоящему не дошло, что она не может услышать меня.

— Меня зовут Якуб. После того как ты облила меня супом, я не переставая думаю о тебе. Мог бы я иногда встречаться с тобой? Ты не против?

Это так невыносимо грустно, что, должен признаться, я плачу, когда пишу тебе это. Это, наверно, из‑за вина и Б. Б. Кинга, которого я сейчас слушаю. «Three o'clock blues». Да, наверно, из‑за этого. Пожалуй, у Б. Б. Кинга нет ничего печальней, чем этот блюз. Но, впрочем, мне хочется быть сейчас грустным. Блюз соткан из печали. Так тебе скажет любой негр в Новом Орлеане.

Наталья неподвижно стояла, глядя на меня. Она не помогала мне. Она никогда не помогала мне в разговоре. Во всем остальном — да. А в разговоре — нет. Я с первой минуты вынужден был непрестанно чувствовать, что она калека.

Я подошел к ее столу, нашел листок бумаги и стал писать.

«Зачем тебе это? — написала она в ответ, пытливо глядя мне в глаза. — Зачем ты хочешь встречаться со мной? Ты будешь приходить сюда, и мы будем вот так переписываться? Ты пригласишь меня в кино, а я даже не смогу тебе сказать, понравился мне фильм или нет? Ты пригласишь меня к своим друзьям, а я не произнесу ни слова? Зачем тебе это?»

Она плакала. И тут в комнату вошла ее мать.

— Знаете, вам, наверное, лучше пойти. Наталья сейчас должна уходить. Большое спасибо за ландыши.

Когда я выходил из комнаты, Наталья стояла спиной к двери.

На третий день после этого Наталья сидела в политехнической столовке на моем месте напротив окошка, где выдают супы. Она была одна. Я сел рядом с ней. Она протянула мне листок. Я прочел:

«Меня зовут Наталья. Я не переставала думать о тебе, с тех пор как облила тебя супом. Могли бы мы иногда встречаться?»

Пожалуй, я уже тогда был в нее влюблен. Месяц спустя я уже по‑настоящему любил ее. Она была мне дороже всех, была самая красивая, самая отзывчивая. Единственная. Она угадывала мои мысли. Знала, когда мне холодно, а когда чересчур жарко. Читала книги, которые нравились мне Покупала все только зеленое. Когда она узнала, что я люблю зеленый цвет, все у нее стало зeлeнoe. Платья, юбки ногти, макияж. И бумага, в которую она заворачивала подарки для меня. Она купила проигрыватель и пластинки, чтобы я мог вместе с нею слушать музыку.

Представляешь? Она покупала мне пластинки, которые никогда не могла услышать, и просила меня, чтобы я рассказывал ей музыку. Все должно было быть так же, как с любой женщиной, у которой все в порядке со слухом.

Она ждала меня около университета или политехнического института, чтобы первой узнать, как я сдал экзамен. И всегда все знала первая. Она была ужасно горда мною. И писала мне об этом.

Моя мама с ней не познакомилась. Она слишком рано умерла. А вот отец уже спустя месяц после их знакомства называл ее не иначе как «наша Наталка».

С ней все было просто и естественно. Однажды она пригласила меня на ужин. Купила российского шампанского. Ее матери в ту ночь не было дома. Она поставила пластинку. Ушла на минуту в ванную и вернулась в прозрачной блузке. Лифчика на ней не было. Она подошла ко мне и рядом с бокалом с шампанским положила записку:

«Якуб, ты доводишь меня до смеха, доводишь до слез. А сегодня я весь вечер думала, что последнее время я больше всего хочу, чтобы ты довел меня до оргазма».

Трусики она тоже сняла. Она была неистова. Прикосновение действовало на нее совершенно по‑другому. Она давала мне целовать и сосать обе свои руки. В ту пору она все делала губами.

Она умела губами или подушечками пальцев нежно касаться моей кожи миллиметр за миллиметром. Могла сосать один за другим пальцы моих ног. И доводила меня этим до неистовства. Она всегда просила меня, хоть это и абсурдно, ведь она же ничего не слышала, шептать —именно шептать, а не говорить, — что я чувствую, когда мне особенно хорошо. В сущности я все время шептал.

Ради нее я научился стенографировать. Это было просто. Я был лучшим студентом в группе. Кстати сказать, стенография оказалась полезной и на лекциях. Вот только однокурсники мои были не слишком довольны. С тех пор как я стал стенографировать, они не могли пользоваться моими лекциями.

Потом на специальных курсах я учился языку глухонемых. Целый год, показавшийся мне бесконечным. Помню, однажды я пришел к ней, и вот после ужина мы остались вдвоем в комнате. Я встал перед ней. Указательными пальцами обеих рук два раза под ключицы. Потом этими же пальцами дважды в направлении собеседника. Она расплакалась. Упала передо мной на колени и плакала. Два раза под ключицы. Два раза в направлении собеседника. Это так просто. «Я люблю тебя». Два раза под ключицы…

Мы даже различались очень красиво. Она не соглашалась с моим культом науки. Считала, что можно быть умным, не прочитав ни одной книжки. И в то же время втайне от меня читала те же самые книги, что я, чтобы быть в курсе и иметь возможность дискутировать со мной. Она якобы не находила ничего замечательного в математике, однако провоцировала меня доказывать ей, что она не права. Главным образом потому, что она открыла, что я страшно люблю переубеждать ее и красоваться перед ней. В ее дневнике, который потом попал мне в руки, были аккуратно вклеены под соответствующими датами все мои записки, заметки, клочки бумаги с математическими уравнениями или теоремами, которые я ей объяснял. На некоторых листках поверх интегралов, уравнений и графиков были отпечатки ее губ.

Когда я с ней познакомился, она жила с матерью. Ее родители развелись, когда ей было 9 лет. Он — астроном по образованию, а по месту работы чиновник в городском комитете партии, куда он перешел, когда ему не удалось закончить аспирантуру в установленный министерскими положениями срок. Она — реставратор, причем настолько выдающийся, что, несмотря на «провинциальность» Вроцлава, именно ее Министерство культуры сделало своим экспертом и консультантом.

Они как раз начали строить дом. Их богатство и успехи не вызывали нормальной и искренней польской зависти. Им можно было иметь чуточку больше, чем другим. В компенсацию за глухонемую дочку.

Они были спокойной, гармоничной супружеской парой. До того самого дня, когда он пришел домой пьяный, замкнулся с матерью Натальи в комнате и объявил ей, что на самом деле он хотел бы жить в их новом доме не с ней, а с Павлом, коллегой по службе, которого он любит и рядом с которым хотел бы засыпать и просыпаться по утрам. Наталья помнила только, что мать выбежала из комнаты и на бегу ее рвало. В тот же вечер отец Натальи ушел из их квартиры.

Представляешь, как он должен был любить этого Павла, чтобы прийти и сказать об этом жене? В те времена? Да еще в такой стране, как Польша? Он, партийный работник? Партийные работники по определению должны быть гетеросексуальными. И хоть в «Капитале» на сей счет не написано ни слова, но это и без того очевидно. Классово очевидно. Партийный секретарь не может быть педом. Он может быть педофилом, но не педом. Педиками бывают только ксендзы и империалисты.

Она могла уничтожить его. Выскоблить его самого бритвочкой из истории, но что еще хуже, убрать его номер из телефонных книжек всех сколько‑нибудь значительных людей города. Для этого было достаточно одного звонка в городской комитет. Но она этого не сделала. Несмотря на ненависть, унижение, боль оставленной женщины и, вне всяких сомнений, жажду мести.

Знаешь, я и сейчас еще поражаюсь ему. Вне зависимости от того, что Наталья сильно страдала от его поступка, я поражаюсь его верности себе.

Мать так никогда и не сказала Наталье, что в действительности произошло, почему они разошлись с отцом. Правду она узнала от него. Он поведал ей все в один из сочельников. Она вышла вынести мусор, было уже темно. И тут она увидела его пьяного, дрожащего от холода на скамейке около помойки. Он сидел с бутылкой водки и смотрел на окна их квартиры.

Мать воспитывала ее без посторонней помощи. Ни разу она не произнесла ни одного худого слова про отца. Ни разу не попыталась помешать ее встречам с отцом. Но ни разу и не согласилась на то, чтобы он пришел к ним в дом.

Когда ее брак рухнул, Наталья стала для нее единственной целью жизни. Если бы она была уверена, что, дыша, отнимает у Натальи кислород, она научилась бы не дышать и уговаривала бы других последовать ее примеру. Трудно было любить Наталью при такой матери. Она смирялась с моим существованием, как смиряются с гипсом на сломанной ноге. Без него не обойтись, но все пройдет, и все станет как раньше, без гипса. А пока придется потерпеть и на некоторое время постараться раздобыть костыль.

Но я «не проходил». Я отнимал у нее Натку, Натуню, Наталку, Наталеньку… Кусочек за кусочком. Так ей казалось. Но это было неправда. Как‑то она уехала на две недели для реставрации архитектурных памятников Таллина. Я все это время был рядом с Натальей, но она время от времени хлюпала носом, скучая по матери.

С самого первого дня Наталья описывала мне свой мир. Именно описывала. Потому что она либо писала, либо пользовалась стенографией. Она писала всюду. На листках бумаги, которые всегда носила с собой, мелом на полу и на стенах, губной помадой на зеркале или на кафеле в ванной, а то и палкой на песке пляжа. Ее сумочка и карманы вечно были заполнены тем, что можно использовать для письма. Я не знаю того, что она не смогла бы описать.

Видела она гораздо больше. Прикосновение могла описать цветами, их оттенками либо интенсивностью. Не способная слышать реальный мир, она воображала, как могут выражаться звуки падающих из кухонного крана капель, смеха или плача ребенка, вздоха, когда она меня целует. Своими описаниями она творила совершенно иной мир. Куда более прекрасный. Через некоторое время и я стал воображать себе звуки. Главным образом на основании ее описаний и чтобы «слышать» так же, как она. Я думал —через некоторое время это стало у меня навязчивой идеей, — что когда так произойдет, тот факт, что она не слышит, станет всего лишь ничтожной помехой.

Я прямо‑таки надоедал ей просьбами рассказывать, как она воображает себе звуки. Спустя несколько месяцев после нашего знакомства как‑то вечером в один из тех дней, когда кто‑то из так называемых слышащих снова обидел ее, а я, не обращая внимания на ее настроение, попросил описывать звуки, она раздраженно отказалась, нервно написав стенографическими знаками на зеркале в ванной:

«Зачем тебе эти дурацкие описания больного воображения неполноценной глухонемой истерички на инвалидной пенсии, которую может унизить любой хам только лишь потому, что ему кажется, будто он во много раз лучше меня, поскольку слышит?»

И по мере того как она нервно писала, знаки становились все более неразборчивыми, точь‑в‑точь как все невнятней становится голос человека, который кричит, выражая обиду и отчаяние. Я помню, как подошел к ней и прижал ее к себе. Потом смыл губкой с зеркала ее надпись и тем же маркером написал, для чего мне эти описания и как они мне важны. Она, прильнув ко мне, плакала как ребенок.

Знаешь ли ты, что глухонемые плачут точно так же, как люди, которые нормально слышат и говорят. Они издают совершенно те же самые звуки. Должно быть, плач, вызванный страданиями или радостью, был первое, что выработали люди. Еще до того, как научились говорить.

С того дня она записывала для меня в особой тетради свои представления о звуках, а я заучивал их, как стихи. Наизусть. Я никогда так и не узнаю, удалось ли мне выучить хотя бы самые главные.

Когда я ехал в автобусе, я представлял в соответствии с ее описанием звук закрывающихся дверей и на следующей остановке сравнивал его с действительным. Сидя в столовке, я старался предвидеть и описать языком Натальи грохот бросаемых в металлические тазы ножей, ложек и вилок еще до того, как потная баба притащит ведра с ними из смрадной мойки. А ты знаешь, Наталья, как все, сидящие близко, морщила лоб и прижмуривала глаза, когда ножи и вилки с грохотом сыпались в тазы.

Проходя по парку, я сравнивал мое воображение о его звуках с тем, что слышал в действительности. Особенно я это чувствовал именно в парке. Наталья — хотя никто, включая и родителей, в точности не знает, когда она оглохла, —должно быть, слышала эти звуки. И запомнила! Ее описания с невероятной точностью совпадали с действительностью.

Звуки, голоса, звуковые волны, физика их возникновения, принципы их приема, механизмы их сохранения стали наряду с математикой и философией темой моих исследований и изучения. На лекции по акустике я ходил и в политехнический, и в университет. Я стал обнаруживать, что мы погружены в звуковой эфир, и, если говорить правду, тишина — это представление поэтов, писателей и глухонемых. Тишины не существует. Где нет пустоты, то есть всюду там, где можно дышать и есть движение, тишины нет.

Я прочитал все о человеческом ухе, знал функции, строение и возможные болезни каждого его участка. Я побывал у двенадцати ларингологов, специализирующихся на аудиологии, во Вроцлаве и трех в Варшаве. Ко всем им я обращался как человек, внезапно утративший слух. Четверо из них были профессорами. И знаешь, что я установил? Быстрей всех распознавали во мне симулянта те, кто недавно закончил медицинский. От них я больше всего и узнал.

Ты обратила внимание, что уши, так же как почки, легкие и глаза — органы парные?

Помню, во время визита у одного ларинголога в Варшаве уже после того как стало ясно, что я примитивно симулирую, я спросил о пересадке уха. Я думал, что мог бы отдать Наталье одно мое ухо, потому что слышать можно и одним. Но он высмеял меня и вообще отнесся, как к психически больному. И представляешь, недавно я прочел в «Laryngology Today» — интерес к звукам сохранился у меня до сих пор — статью этого варшавского врача о возможности пересадок практически всех важных фрагментов уха.

Я верил, что Наталья когда‑нибудь снова будет слышать, как дети верят, что когда‑нибудь они станут взрослыми. Это всего лишь вопрос времени и терпения.

И однажды это время пришло. Без фанфар и предупреждений. Незаметно, прозаически и случайно. Я занимался — в основном ради денег — организацией через институтский «Альматур» съездом Польского хирургического общества. Гостиницы, залы для заседаний, экскурсии по городу. Ничего особенного. Обычный организационный и туристический стандарт. Несколько сотен злотых в дополнение к стипендии.

Для меня хирурги — это бесспорная элита медицины. Художники. На мой взгляд, у них гораздо больше извилин в мозгу по сравнению с другими врачами, а кроме того, они являются обладателями демонических рук, от которых зависит жизнь или смерть. Так что нет ничего удивительного в том, что в Польше из всех не вылезающих из стрессов врачей хирурги гораздо чаще умирают от цирроза разрушенной алкоголем печени, впадают в зависимость от всевозможных опиатов или попросту, когда уже совсем не в силах выбраться из депрессии, скальпелем взрезают себе вены. Так было тогда, в доисторические для тебя времена военного положения, и так продолжается и сейчас. Хирурги разрушают печень тем же самым спиртным, а у них всегда были доллары на «Певекс», либо «Певекс» сам приходил к ним в сумках пациентов, опиаты всегда были и есть под рукой, ну а ежели нет, не секрет, где находится ключ от того самого «стеклянного шкафа», а венам абсолютно все равно, взрезают их скальпелем из гэдээровского Дрездена или из Франкфурта‑на‑Майне, куда после падения стены перенесли эту дрезденскую фабрику, уволив попутно три четверти рабочих. «Богатые» хирурги в нынешней Польше статистически в этом смысле ничем не отличаются от «бедных» хирургов в ПНР.

Вечером первого дня съезда состоялся так называемый «бал хирургов». Именование этой пьянки балом было провокационным и, пожалуй, эксцентричным преувеличением. Ни на одном съезде я не видел столько водки. По причине своих политических убеждений я, естественно, не бывал ни на каких настоящих «съездах», но все равно я не могу поверить, будто у членов партии печень лучше и что они способны выжрать больше спиртного.

К тому же бал, по крайней мере для меня, ассоциируется с женщинами. А вот для хирургов нет. Из заявленных почти 800 участников съезда женщин было всего лишь 6. Приехали же только две, а хирурги не привозят с собой на съезды — этому их и даже дантистов учат еще на первом курсе — ни жен, ни любовниц, ни невест. Рядом с ними невозможно пить без угрызений совести до самого утра. Это я узнал от хирурга, кстати сказать, трижды разведенного, который на этом балу сидел за одним столом со мной.

Я представлял организаторов. То есть следил главным образом за тем, чтобы водка была охлажденная и чтобы на столах она не иссякала. Такова была договоренность.

Когда трижды разведенный хирург напился в дупель еще по подачи горячего и рассматриваться как партнер для разговора уже не мог, я огляделся вокруг. Оказалось, что за нашим столом сидел пожилой мужчина, почти старик, с серебристо‑белыми кудрявящимися волосами и водянистыми серыми глазами за очками в толстой черной оправе, склеенной в одном месте коричневой липкой лентой. В слишком тесном вытертом костюме неопределенного цвета и зимних ботинках, хотя дело происходило в исключительно жарком июле, он был похож на украинского крестьянина, который нарядился на свадьбу единственной дочки во все, что у него есть самого лучшего. Рядом со стариком сидела одна из тех двух женщин, что приехали на съезд. Вскоре выяснилось, что она никакой не хирург, а вовсе даже личный переводчик и секретарь этого старичка. А тесный костюм вводил в заблуждение. Старичок был вовсе не украинским крестьянином, а знаменитым хирургом и нейрохирургом из Львова. Почетным гостем этого съезда. И в первой половине дня, до того как прийти выпить на этом балу с польскими коллегами, он был удостоен звания доктора honoris causa самого крупного медицинского института Польши.

Каждую минуту к старику подходили люди. Я с изумлением убедился, что пьяные польские хирурги способны в один миг протрезветь и с глубочайшим вниманием слушать своего знаменитого коллегу. Выслушав, они пожимали ему руку и отходили. Мне это напомнило сцену из «Крестного отца», где Дон Корлеоне пожимает руки членам своей мафии. Даже голос у него был похожий —такой же хриплый и слабый, как у Марлона Брандо.

И вдруг я услыхал, как переводчица выпалила буквально одним духом:

— Врожденная глухота в большинстве, а может, и во всех случаях связана с повреждением центральной нервной системы, а конкретно структур, отвечающих за преобразование звуковых волн в электрические сигналы.

И она добавила — небрежно, словно речь шла о ремонте мотоцикла:

— Но мы во Львове с этим справляемся без проблем. Мы используем, то есть профессор использует, имплантант улитки. Это такое устройство для регистрации звуковых волн на уровне центральной нервной системы, но есть одно условие: аппарат, проводящий звук, то есть наружное и среднее ухо, не должен быть поврежден. И тогда… — она внезапно прервалась, повернулась ко мне и с испугом и возмущением визгливо закричала: — Извините, но вы мне больно сжали руку. Что вы себе позволяете?

— Ради бога, простите. Но вы сказали такое, что я утратил контроль над собой. Еще раз прошу меня простить. Не могли бы вы повторить, что вы во Львове имплантируете? — спросил я, изо всех сил стараясь сохранять спокойствие.

Она отодвинулась от меня как можно дальше и сказала:

— Вам я ничего не собираюсь говорить. Можете сами спросить у профессора.

Было четыре часа утра, когда я вылетел из университетской аудитории, в которой происходил этот «бал». Мать Натальи открыла, только когда я начал уже колотить в дверь ногами. Наталья с испугом взглянула на меня, когда я ворвался к ней в комнату, зажег свет и разбудил ее. Я сел на край ее тахты.

Тебе никогда не понять, как бывает, когда хочешь кому‑то рассказать что‑то страшно важное и не можешь!

Я прижимал Наталью к себе, целовал ей руки и говорил об имплантанте улитки, о том, что она будет слышать, что я познакомился с самым крупным специалистом, что американцы тоже туда приезжают, что имплантанты из Японии, что потом ей останется только научиться говорить, что я безумно люблю ее и что она это скоро услышит, что у нас будут дети, которые тоже услышат, когда я им буду рассказывать о своей любви к ней, и что я вовсе не пьяный.

Мать Натальи сидела по другую сторону тахты напротив меня и плакала. Наталья, не понимая, в чем дело, испуганно смотрела то на мать, то на меня. И вдруг мать Натальи вскочила и стала знаками объяснять, что произошло. Никогда до сих пор она не делала это так быстро и так агрессивно. Это поистине было похоже на крик. Думаешь, на языке жестов нельзя кричать?

Я взял с письменного стола у окна папку с бумагой для рисования, разложил несколько листов на ковре и принялся писать. Наталья ходила по комнате. Она смотрела на мать и читала то, что я писал на полу. Она была так красива с огромными от удивления и блестящими от слез глазами, взлохмаченными волосами, в просвечивающей, когда она приближалась к столу, где стояла настольная лампа, ночной рубашке, которую, казалось, распирала ее большая, высокая грудь. Даже в такой момент я не мог, глядя на нее, не испытывать желания.

В 8 утра я стоял у кабинета отца Натальи. Он почти не разговаривал со мной. Узнав, в чем дело, он указал мне на кресло, подал нераспечатанную пачку сигарет и стал звонить. Руки у него ходили ходуном от волнения. Порой ему было трудно набрать правильно номер. Я сидел в кресле напротив него и разглядывал кабинет. Всюду были фотографии Натальи.

Он все устроил. Направление из Министерства иностранных дел вместе с рекомендательным письмом министра здравоохранения, служебный заграничный паспорт, чек на получение валюты в сумме, двадцати кратно превышающей тогдашний годовой лимит, а также «распоряжение о госпитализации на отделение» с подписью какого‑то важного партийного бонзы из Львова.

Через одиннадцать дней Наталья выехала во Львов с Восточного вокзала в Варшаве. На вокзале мы были за два часа до отправления поезда. Я курил сигарету за сигаретой, она была счастлива. И только мать Натальи была на удивление грустна и все время осматривалась вокруг.

У меня кончились сигареты. Я побежал к киоску на соседнем перроне. На скамейке за ним сидел отец Натальи. Меня он не заметил.

Когда поезд исчез за поворотом, мать Натальи взяла меня под руку, и мы пошли по перрону к спуску в туннель. Когда мы уже были в туннеле, она вдруг остановилась, подняла мою ладонь и коснулась ее губами. Она не произнесла ни слова, только смотрела мне в глаза. Мы так стояли несколько секунд.

Операцию Наталье должны были делать через две недели. Ее отец ежедневно звонил во Львов в клинику. Потом он перезванивал мне, а я — матери Натальи. Между собой ее родители так и не разговаривали.

Странное это было чувство — знать, что, возможно, Наталья стоит у телефона, но поговорить с ней нельзя. Чувство бессильности.

Наталья писала письма. Каждый день по три письма: матери, отцу и мне.

Она писала чудесные письма. Я это знаю точно. Ее мать читала мне каждое полученное ею письмо. Дважды. Один раз по телефону, сразу после того как вскрывала конверт, а потом еще раз вечером за ужином. Я каждый вечер бывал у нее.

Я же прочитал ей всего одно письмо. Точней сказать, не прочитал — продекламировал. И то только через три года. Я знаю его на память. И никогда не забуду.

Никогда.


Якуб, милый!

Я так по тебе скучаю, что у меня даже в ушах шумит. Представляешь? У меня, у глухой, шумит в ушах, оттого что я скучаю по тебе. Я не могу с этим совладать. Ты был всегда. Просто пришел с улицы, и так стало. Ты был всегда с тех пор как я люблю тебя. Но и прежде тоже. Потому что никакого «прежде» до тебя не было.

Знаешь, я всегда немножечко скучала по тебе, даже когда ты был рядом со мной. Скучала как бы чуть‑чуть про запас. Чтобы потом, когда ты пойдешь домой, не так сильно скучать. Но это все равно не помогало.

Говорила ли я тебе, что, когда я стану слышать, я первым делом научусь произносить твое имя? На всех языках. Но прежде всего по‑русски.

А когда я вернусь, то сяду к тебе на колени, положу руки тебе на плечи и буду целовать твое лицо. Сантиметр за сантиметром. Обещай, что не разденешь меня, пока я все его не исцелую.

До операции осталось всего только два дня. Я жду. Это такое торжественное ожидание. Я чувствую себя так, будто приближаюсь к посвящению в очередную тайну.

Якуб, милый. Ты ведь понимаешь, что я даже не пытаюсь описать, как я тебе благодарна. Потому что это невозможно описать. Хотя ты знаешь, что я умею описать все.

Тут нет ни одного костела. А мне так хотелось бы помолиться. Но я все равно молюсь. Я взяла у мамы маленький деревянный крестик. Теперь кладу его на подушку и молюсь перед ним, но мне хочется перед операцией хотя бы раз помолиться в настоящем костеле. Наверно, Бог знает, что делает. Нашел же Он мне тебя.

Как ты думаешь, я не оглохну от хаоса звуков, который обрушится на меня, когда я стану слышать? Не смейся, меня вправду это беспокоит.

Меня перевели в другую палату. Не знаю почему. В той было очень славно. Нас было шестнадцать женщин, и там стояли двухъярусные кровати. Я никогда раньше не спала на втором ярусе.

А сейчас я в двухместной палате. Это, наверное, отец постарался. Тут в двухместных палатах лежат только те,у кого родители важные шишки, либо они сами важные шишки.

Я в одной палате с мужчиной! Его зовут Витя, и ему 8 лет. Витя тоже не слышит с рождения. Приехал он сюда из Ленинграда. Он чудесный мальчик. Маленький блондин с живыми глазами. Он немножко похож на тебя с той фотографии, где тебе 9 лет и ты стоишь с родителями и братом.

Мы с Витей рассказываем друг другу разные истории. Понятно, знаками. Знаешь, Витя объясняется знаками по‑русски. Некоторые знаки у них совсем другие. Так что я заодно учусь у него русскому.

Мы с Витей часто гуляем во дворе перед бараками этой больницы. Там большущие экскаваторы копают глубокую яму.

Я никогда еще не видела ничего подобного. Эти экскаваторы похожи на заржавевшие танки, у которых стволы пушек заменили ковшами. Но вообще тут все, как на старых фотографиях моего дедушки. А экскаваторы копают котлован, потому что тут собираются строить новое здание клиники. Так сказал нам профессор. Профессор стыдится этих бараков и ждет не дождется, когда будет построена новая клиника,

Витя любит забираться в эту яму. А я делаю вид, будто не знаю, где он, и ищу его.

Еще только два дня до операции. Это будет пятница. Я как раз выяснила, что ты родился в пятницу. Это будет опять счастливая пятница, правда ведь, Якуб?

Я люблю тебя.

Наталья

P. S. Вдруг так тихо сделалось в моем мире без тебя.


Утром в пятницу я перед институтом зашел в костел. А потом весь день у меня были занятия. Вечером я должен был быть у матери Натальи. Я выбежал из института и помчался к автобусной остановке. Перед въездом на паркинг стояла черная «Волга». Передняя дверца ее была открыта, на сиденье рядом с водителем сидел отец Натальи и курил Он увидел меня. Бросил окурок на асфальт, встал, поправил галстук и пошел ко мне. Подойдя, остановился и стоя буквально в нескольких сантиметрах от меня, произнес совершенно чужим, неестественным голосом, как будто в сотый раз повторял заученную формулу:

— Сегодня утром Наталья умерла. Вчера во дворе клиники на нее наехал экскаватор. Мальчику, которого она пыталась оттолкнуть, чтобы экскаватор не задавил его, придется ампутировать обе ноги. Он не заметил экскаватор, а услышать его не мог. Экскаваторщик, когда это все произошло, был пьян. Его ищут со вчерашнего дня.

Я больше не мог этого слышать. С какого‑то мгновения каждое слово, которое он произносил, было как удар камнем по голове. Я рукой затыкал рот. Он пытался говорить дальше, кусал меня за руку. А когда он высвободился, я побежал от него. И только слышал, как он кричит мне вслед, и крик его был похож на вой:

— Якуб, погоди… Якуб, не убегай… Не делай этого… Не оставляй меня одного, умоляю тебя. Ее нужно привезти оттуда. Я это не смогу… Якуб, сволочь…

Помню, в детстве, когда кто‑нибудь во дворе обижал меня, я мчался домой. И снова было, как в детстве. Когда отец открыл мне дверь, я прижался к нему. Он ни о чем не спрашивал меня. Да, было, как в детстве. Боль чуть утихла.

— Наталья погибла, — прошептал я ему в плечо.

— Сынок…

В ту ночь я понял, почему отец пил, когда умерла мама. В ту ночь водка была, как кислород. Снова можно было дышать.

Утром я стоял у дверей квартиры Натальи. Мне открыла молодая женщина в шапочке медсестры.

— Хозяйки нет дома. Придите, пожалуйста, через несколько дней, — сказала она мне.

И в этот момент за спиной у нее появилась мать Натальи. Она была совершенно седая. За эту ночь она поседела.

Медсестра захлопнула дверь. Сбегая по лестнице, я услышал душераздирающий крик.

Внизу меня ждал в такси отец.

— Ты должен привезти ее тело. У тебя еще два часа, чтобы купить в банке рубли. Туда без рублей не въедешь. Звонил отец Натальи.

Это был маленький банк на окраине Вроцлава. Кассовый зал до предела наполненный табачным дымом. Несколько раз заворачивающаяся очередь к одному‑единственному открытому окошку. У стены металлическая пепельница на железной ножке, набитая окурками.

За стеклом сидел молодой жирный кассир. Он все время жрал бутерброды, которые доставал из серого промасленного бумажного мешка, лежащего рядом с калькулятором. На стол, за которым он сидел, у него изо рта падали крошки сыра и помидора. Через час подошла моя очередь.

— Рублей нет, — невнятно пробурчал он, проглатывая очередной кусок бутерброда. — Рубли у нас бывают по понедельникам и средам. Так что приходите в понедельник.

— Понимаете, я не могу в понедельник. У вас должны быть рубли. Мне нужно получить их до воскресенья.

Он удивленно воззрился на меня и демонстративно громко произнес, и куски непроглоченной булки летели у него изо рта в стекло, отделяющее его от меня:

— Я никому ничего не должен. А если вам так спешно и вы желаете получить русские деньги до воскресенья, то можете обменять доллары. Они их с удовольствием принимают.

Он триумфально смеялся и смотрел на очередь в надежде, что она тоже разделит его ликование. Однако никто в очереди не засмеялся, словно все предчувствовали, что произойдет через несколько секунд.

Я сунул руку в щель между стеклом и стойкой, пытаясь схватить его. Удивленный, он резко отпрянул. Потом я уже не владел собой. Я отошел от окошка, спокойно подошел к пепельнице, схватил ее и изо всех сил ударил массивным основанием по стеклу, за которым сидел кассир. За спиной я услышал крик. Кассир давился булкой, когда я изо всех сил сдавливал ему горло. Мне безумно хотелось убить его.

Не помню, что было потом. Вспоминаю только, как, скованный наручниками, я ехал в милицейской «нисе», рыжий веснушчатый «мусор» охаживал меня дубинкой, а я плевал кровью на железный пол.

Меня выпустили через 48 часов. Обвинили меня во всем, в чем только можно: в попытке поджога общественного здания, нападении на служащего государственной администрации, взломе, а также в попытке отнять валюту. Сначала меня вышибли из университета, а через две недели и из политехнического.

Наталья прилетела через неделю. Никто за ней не поехал. Ее отец лежал без сознания в больнице. На другой день, после того как он сообщил мне о смерти дочери, он пьяный шел по трамвайным путям домой. Около трамвайного парка из‑за поворота выехал первый утренний трамвай. Вагоновожатый заметить его не мог. Свидетели говорили, что, когда трамвай ехал прямо на него, он даже не пытался убежать.

Обычно трупы привозят в специальных цинковых гробах. Это записано даже в Конвенции прав человека ООН. Наталья же прилетела в холодильнике, в котором в самолетах обыкновенно хранят пластиковые коробки с ужином, что подают пассажирам вечерних рейсов. Из холодильника вынули решетчатые металлические полки и поместили в него тело Натальи. Во Львове для нее не нашлось цинкового гроба, а отец ее лежал в больнице без сознания и не мог позвонить какому‑нибудь тамошнему начальнику, чтобы поискали.

На кладбище я пошел через несколько часов после похорон. Там уже никого не было. Могильный холмик из желтого песка был весь закрыт венками и букетами цветов. Я стоял и смотрел на белую табличку с ее именем и фамилией. Слез у меня уже не было. Я думал о том, как вынести молчание Бога. Внутри у меня была пустота. На кладбище я пришел без цветов. Мне было все равно. И никаких во мне не было чувств, кроме злобы по отношению к Богу. Но так мне только казалось. Я бросил взгляд на могилу и на венки. Самый большой лежал около креста. На черной ленте я прочитал надпись золотыми буквами: «Ты ведь знаешь, что ты не ушла. Любящие тебя мама и Якуб».

Бывают такие моменты, когда боль до того сильна, что невозможно дышать. Природа придумала хитрый механизм и неоднократно испытала его. Ты задыхаешься, инстинктивно пытаешься справиться с удушьем и на миг забываешь о боли. Потом боишься возвращения удушья и благодаря этому можешь пережить горе. Там, возле могилы, я не мог дышать. Там это случилось со мной впервые.

Удушье это не единственный отвлекающий механизм. Второй — физическая боль. Но ее ты должен сам причинить себе.» Это не должна быть ежедневная боль, сопутствующая отчаянию. Не та, что начинается сразу после пробуждения и которую чувствуешь во всем теле — от кончика ногтя на большом пальце ноги до кончиков волос на макушке. Это должна быть совсем другая боль. Контролируемая и четко локализованная. Причиненная лезвием бритвы или горящей сигаретой. При этом ты замещаешь свое внутреннее страдание физической болью, которую можно локализовать. И тем самым ты перенимаешь над ней контроль.

Потом, в последующие месяцы, мне казалось, что я живу в наказание. Я ненавидел утра. Они напоминали мне, что у ночи бывает конец и что нужно вновь как‑то справляться со своими мыслями. Со снами все‑таки было легче. Бывало, я неделями не вылезал из постели. А если все‑таки вылезал, то для того только, чтобы проверить, действительно ли отец унес из дома всю водку. Иногда мне становилось так плохо, что отец ночью бежал куда‑то, где тайно продавали спиртное, приносил бутылки, и мы пили. Тогда я еще не знал названия этому. Теперь‑то мне известно: я впал в страшную гигантскую депрессию.

Отчаяние я превратил в философию. Все, что не было трагическим, безнадежным, душераздирающим, было абсурдно. Абсурдом, например, было есть, чистить зубы, проветривать комнату. Отец мой делал все, чтобы вытащить меня из этой ямы. Первым делом он взял неиспользованный за два года отпуск. Потом отказался от ночных дежурств, чтобы все время быть рядом со мной. Он делал такое, что мне и в голову не пришло бы. Втайне разбавлял водку водой, чтобы я пил, но не так пьянел, брал в библиотеке книги и часами читал их мне, не спрашивал о моих планах на будущее.

Состояние удушья стало повторяться. У меня была астма. Психосоматическая, искуснейшим образом взращенная мозгом астма. Бывали у меня также состояния страха. Поначалу я боялся, что задохнусь. Потом боялся, что задыхаюсь слишком редко и что, наверно, как‑нибудь настанет окончательный приступ удушья. Потом уже боялся всего. Я просыпался ночью и боялся. Не могу даже сказать чего. Просто лежишь с широко раскрытыми глазами и обливаешься потом от страха, трясешься от страха и не знаешь, кого или чего ты боишься. С какого‑то времени в моей комнате никогда не гасился свет. Иногда я мог заснуть, только если около моей кровати сидел отец.

Примерно через полгода после одной из ночей, во время которой я запивал антидепрессанты водкой, закрашенной, чтобы успокоить отца, лимонадом, я проснулся под респиратором, привязанный к кровати кожаными ремнями. Привез меня сюда отец, который уже не мог смотреть, как я чахну, травя себя всем, что хотя бы на минуту способно пригасить боль и горе. Во время дежурства он загрузил меня, бесчувственного, в свою карету «скорой помощи» и привез в эту психиатрическую больницу.

Представляешь, что он чувствовал при этом?

Официально я приехал сюда на детоксикацию. Маленький гнусный барак с ржавыми решетками на окнах, находящийся на дальней окраине Вроцлава. Кроме горсти разноцветных таблеток утром и вечером, больше всего — должен тебе признаться, хоть я и испытываю от этого стыд, — лечили меня трагедии и описания страданий других людей. Благодаря этому внезапно все то, что случилось со мной, обрело свое место в общей системе. Оно уже не заполняло всецело пространство и мой мозг. Неожиданно наружу вновь прорвались сострадание, жалость и осмысленность существования. В той трясине уныния, абсурда, ненависти и обиды на мир это было как веревка, держась за которую можно было понемножку, постепенно подтягиваться и выбираться наверх.

Сильней всего я ощутил это в тот день, когда в приемную при кабинете, куда я должен был пройти для очередного обследования, медсестра вкатила инвалидную коляску, в которой сидел ксендз Анджей. Так там называли истощенного до предела мужчину, неизменно сидевшего целыми днями в коляске перед зарешеченным окном в конце коридоре около уборной.

Здесь же, в приемной, на расстоянии метра от меня, он выглядел, как загримированный актер из фильма о концлагере. Наголо обритый, как новобранец, на черепе глубокий шрам длиной в несколько сантиметров. Черная щетина на землистого цвета лице, выступающие кости нижней челюсти, глубокие глазные впадины даже при огромных глазах казались слишком большими, размера этак на два больше, чем положено.

Левая рука у него сползла с подлокотника коляски и безвольно, тяжело свисала. Коротковатый рукав штопаной‑перештопаной, покрытой пятнами пижамы задрался, и на предплечье можно было прочесть вытатуированную когда‑то черными, а теперь выцветшими чернилами надпись «Бога нет». Неровная и растянутая, выглядела она как неумело накорябанная строчка в тетрадке первоклассника. На коже вокруг надписи было множество красных выпуклых шрамов.

Мужчина сидел в своей коляске прямо напротив и широко раскрытыми глазами рассматривал меня. Я отводил взгляд, а когда через минуту снова поднимал глаза, он все так же неподвижно пялился на меня. Веки его, казалось, никогда не опускаются.

— Да не обращайте на него внимания, — сказала мне медсестра, видя мое замешательство. — Он так смотрит, с тех пор как его к нам привезли. В сочельник будет ровно два года. Он даже спит с открытыми глазами.

Мне было неловко, оттого что она рассказывает о нем, как будто его здесь нет. Она это заметила и, опережая мое замечание, объяснила:

— Он не слышит. Его проверяли, исследовали. Он точно не слышит.

Медсестра встала, передвинула коляску. Теперь мужчина всматривался в стену рядом с моей головой. Дверь кабинета врача открылась, и молодой человек в белом халате сказал:

— Магда, можешь вкатывать ксендза.

Медсестра вскочила, вкатила коляску в узкую комнату, заставленную белыми шкафами. Закрыла дверь и села рядом со мной на скамейку. Закурила сигарету, взяла с подоконника горшок с засохшим желтым папоротником. Горшок был полон окурков.

— А почему вы называете его ксендзом? — поинтересовался я.

— Так он действительно ксендз. Формально он до сих пор остается ксендзом. Только теперь он как овощ. И таким останется. А когда он умрет, ни один ксендз не похоронит его.

— Она глубоко затянулась и добавила:

Уж очень сильно он согрешил. Даже если Господь Бог его простил, то курия уж точно не простила.

И медсестра за те двадцать минут, что мы сидели с ней в этой прокуренной комнатке, рассказала мне самую потрясающую историю любви из всех, какие я знаю. Вплетенная в эту историю человеческая трагедия подействовала на меня стократ лучше, чем все психотропные средства, которые я глотал после смерти Натальи. Сейчас ты прочтешь —я даже не спрашиваю, хочешь ли ты этого, — рассказ о беспредельном людском фанатизме. Рассказ этот каждый католик должен знать, как десять заповедей.

Как ты думаешь, сколько католиков в Польше знают грехи десяти заповедей? Что до меня, я про Польшу ничего не могу сказать, но зато знаю, что в католической Испании около 14%. То есть целых 14 человек из ста знают, какую нарушают заповедь, когда грешат. В Польше, наверное, процент знающих и грешащих больше. Но это вовсе не заслуга ксендзов и уроков катехизиса. Это заслуга Кесьлёвского.

Анджей, едва начал говорить, был не такой, как другие. Он сразу пошел в третий класс. Одновременно он учился в музыкальной школе и играл там на гобое. Кроме того, в 8 лет он начал играть на органе в ближайшем костеле. Викарий заметил, что когда на органе играет маленький Анджей, люди охотней заходят в костел и жертвуют больше денег.

Для родителей Анджей был причиной постоянной гордости. Кстати, единственной причиной. Сами они достигли не слишком многого. Другие ездили в отпуск в Болгарию, покупали польские «фиаты» и мебельные стенки, а у них был только Анджейка. Мало того, что он был их гордостью, он был оправданием их житейской неуспешности. Этакий пример передачи генов. Пусть нам немногое удалось в жизни, зато у нас талантливый сын. У Анджея, будь он девочкой, при таком напоре ожиданий должна была бы развиться по меньшей мере анорексия.

Два года он учился на архитектурном факультете во Вроцлаве. Общежития он не получил, и его мать, участвующая в церковном хоре и вообще активная прихожанка, устроила ему комнату у иезуитов. Поначалу предполагалось, что это только на месяц. А там что‑нибудь найдут. Затянулось же это на два года. Анджей учился, играл на органе во время мессы, молился вместе с монахами и все больше отдалялся от реального мира.

Сразу же после Пасхи он запаковал свои пожитки в небольшую дорожную сумку, сел в поезд и поехал в Краков. Там он вступил в орден доминиканцев и поступил в духовную семинарию. Он уединился в келье. Наконец‑то он был счастлив. Его переполняли гармония и душевный покой. Родители, когда поняли, что произошло, две недели не показывались на глаза соседям по дому. Монастырь в сравнении с архитектурой — это чудовищная деградация. Мать перестала участвовать в спевках хора и в делах прихода.

Ночами Анджей дольше, чем все остальные монахи, выстаивал на коленях перед распятием. Каждую ночь без изъятия. Прекратил он только тогда, когда из потрескавшихся синяков на коленях стала сочиться кровь, оставляя следы на каменных плитах. Чаще других он лежал крестом в часовне. Одиночество, способствующее общению и единению с Богом, он сделал философией своей жизни.

Знаешь ли ты, что по убеждению людей одиночество — наихудший род страданий? И представление это универсально для всего мира. В Нью‑Йорке так же, как и на Новой Гвинее, люди цепенеют от страха перед одиночеством и покинутостью. Известно ли тебе, что по одному из древнейших индийских мифов Создатель вызвал мир из небытия только лишь потому, что чувствовал себя одиноким? Известно ли тебе также, что американские учебники психиатрии квалифицируют отшельничество как форму психического расстройства?

Но наряду с одиночеством он и науку воспринимал как способ угодить Богу. Анджей выучил шесть языков, был незаурядным теологом и философом. Восемь месяцев он пробыл с миссией в Нигерии. Получил стипендию папской академии и поехал в Рим. Через три года в мае он с докторской степенью возвратился в Краков. А в августе был назначен руководителем группы, отправляющейся с паломничеством в Ченстохову.

Все любили брата Анджея. Он пел с ними блюзовые баллады о Боге, демонстрировал видеокассеты с концертами духовной музыки, играл на гитаре у костра и на органе в придорожных костелах. Утренние молитвы с ним были как подлинные разговоры с Богом. Во время их можно было получить ответы на вопросы, которые всегда хочется задать, но никак не удается сформулировать. Любили брата Анджея и женщины. И некоторые вовсе не за молитвы, гитару и гобой.

И вдруг — они были уже недалеко от Ченстоховы — проезжавшая мимо колонны паломников косилка серьезно ранила двух человек. В крохотной деревенской амбулатории в Почесной никого не было. Врач в отпуске; до Мышкова далеко. Привели ветеринара. С ветеринаром пришла сестра Анастазия. Монахиня‑кармелитка из Люблина. Второй раненый паломник был из ее группы.

Нервничающая молодая девушка в серой летней рясе, в веревочных мокасинах и очках в тонкой проволочной оправе. Говорила она очень тихо. Почти шепотом.

Ветеринар сказал, что одному раненому надо сделать переливание крови, а второго следует отвезти в Мышков. И брат Анджей и сестра Анастазия заявили, что отдадут кровь. Через несколько минут ветеринар вышел из маленькой лаборатории в задней части дома и объявил:

— У вас обоих одинаковая группа крови. И одинаковый резус‑фактор.

Анджей не мог оторвать глаз от Анастазии, когда та расстегнула рясу и обнажила левую руку, кровь из которой по трубке текла в пластиковый контейнер.

До самого конца пути они, дотоле не подозревавшие о существовании друг друга, вдруг оказывались рядом. Во время утренних молитв Анджея. Анастазия стояла на коленях в толпе около бивуака его группы и молилась с ним вместе. Еду они неожиданно готовили вместе. А во время вечерних костров она держалась на расстоянии, но всегда поблизости.

На следующий день они должны были прийти в Ченстохову. Это был их последний бивуак. Вечером Анджей пошел помолиться в маленький костел на краю деревни, в которой они остановились. Перед алтарем на бетонном возвышении стояла на коленях, склонив голову, Анастазия и молилась, прижав правую руку к левой груди.

Он тихо подошел и опустился рядом с ней на колени. Но так не должно было быть! Он вовсе не хотел, чтобы их тела соприкоснулись. Просто он преклонил колени слишком близко и коснулся ее. А она не отодвинулась.

Молились они об одном и том же. Потом они рассказали друг другу. С одной стороны, им хотелось чувствовать эту близость. С другой, они просили Бога избавить их от этого желания. Уже тогда, уже там, в первый момент, в том деревенском костеле, Анджей впервые ощутил угрозу, которую таит в себе этот мир. И вдруг в костел вошел приходский священник, чтобы погасить свечи. Они в панике отпрянули друг от друга. Уже там, в первые же минуты, они знали, что мир не одобрит этого.

Еще в Ченстохове перед самым концом паломничества он коснулся ее руки. Чтобы ощутить. И запомнить. Сразу же после он убежал и всю ночь провел в молитвах. Он мучился от невыносимой раздвоенности.

Представляешь, что такое измена всеведущему Богу? Скрыть ее никаким образом невозможно. И дело даже не в том, что невозможно скрыть поступки. Мысли не укроешь! Желания, волнения, мечты.

Он убивал эту любовь, как только мог. Он бежал в Рим. Выпросил себе трехмесячную научную командировку. Побег оказался совершенно безрезультатным. Каждое утро он просыпался и ждал письма от нее.

Он не должен был ждать! И тем не менее ждал.

Она не должна была писать ему письма! И тем не менее она писала.

Он не выносил, когда она обращалась к нему в письмах «Брат Анджей».

Из Рима он возвращался поездом. В Кракове он не вышел. Доехал до Люблина. Он хотел сказать ей, что так не должно быть. У него все было подготовлено. От самой Вены он готовил в поезде речь, которую скажет ей. Выверил в ней каждое слово.

Он стоял перед ее монастырем. Она вышла к нему. Но он не произнес ни слова из тех, что подготовил. Они стояли в воротах и не смотрели друг на друга. Стояли, опустив головы, уставясь в землю. Они боялись собственных мыслей. Грехом было уже то, что они стояли рядом. Грехом было уже то, что после того сельского костела под Ченстоховой он все время думал о ней. Грехом было то, что она снилась ему. Грехом было то, что во сне она вовсе не была монахиней Анастазией. Грехом было то, что во сне у нее были губы, которых он касался пальцами.

Вдруг Анастазия ушла обратно в монастырь. Но через минуту вернулась, взяла его за руку, и они побежали. Они остановились в каком‑то парке. Она встала за деревом и приникла губами к его губам. Ее язык раздвинул их и протискивался сквозь его стиснутые от удивления и волнения зубы. Монашка в рясе почти в самом центре Люблина целовалась с монахом в рясе!

Этот поцелуй был как инициация. Потом уже был только грех. Они устраивали свидания почти по всей Польше. Чем дальше от Люблина и Кракова, тем лучше. За руки они держались, только когда оказывались одни. На людях они прикасались друг к другу лишь украдкой и на мгновение. Так они давали знать друг другу о своем желании. О Боге они не упоминали, хотя все время ощущали его осуждение. И только через год после того поцелуя в парке во время первой их ночи, когда они нагие бесстыдно наслаждались он сказал ей, что любит ее больше, чем боится кары. Любой кары.

Настоятельница монастыря кармелиток в Люблине узнала о романе сестры Анастазии из анонимки, посланной офицером Службы безопасности, который давно уже пас брата Анджея. Брат Анджей был важный объект. Поездки в Рим, визиты экуменических групп из США, контакты с прицерковной молодежью. Он отказался сотрудничать? Проявление юношеского романтизма. Теперь уже не откажется. Теперь уж не повторится то, что случилось в процессе давней провокации с военными лагерями. Из‑за него тогда полетело несколько голов, причем даже в Варшаве.

Призвали его в военные лагеря вопреки закону. Но это было во время военного положения. Законы можно было устанавливать вечером и менять утром. Ему прислали повестку о призыве в летние военные лагеря для слушателей духовной семинарии. Это была явная, шитая белыми нитками провокация. Очередное преследование, чтобы его сломать. Ведь монахов было нельзя призывать ни на какие учебные сборы.

Таких, как он, оказалось много. Целый взвод. Таких же наивных или не информированных молодых монахов. Их собрали на полигоне неподалеку от Дравска.

Он провел на этих сборах ровно 11 часов. На вечерней поверке пьяный капрал приказал им молиться. Хриплым голосом он выкрикивал, как команды, строки «Отче наш», а они должны были хором повторять их за ним. Он стоял в строю вместе с остальными и молчал, пытаясь подавить в душе презрение к себе за то, что все еще находится тут. И наконец капрал проорал:

— Аминь. Я сказал «аминь», скоты. Громче, мать вашу, «аминь».

И тогда Анджей вышел из строя, подошел к капралу и с размаху дал ему пощечину. После первого же ответного удара в лицо он рухнул на землю. Избитого, со сломанным ребром, с головой, рассеченной пряжкой солдатского ремня, истекающего кровью из носа и ушей, его оттащили на перевязку в барак неподалеку от их палаток. Ночью от потери крови он потерял сознание. Пришлось отвезти его в госпиталь. Все выплыло наружу. Вмешался епископат. Какой‑то важный работник госбезопасности в Варшаве вынужден был уйти в краткосрочный отпуск, а брат Анджей против своей воли вошел в историю оппозиции в Польше.

Но тогда это была, как говорили в Варшаве, любительщина провинциальных краковских детективов. Теперь он подпишет обязательство о сотрудничестве без единого удара и единой капли крови. И не понадобится выбивать ему зубы. А епископат? Епископат и пальцем не шевельнет. Епископат не допустит, чтобы всем стало известно, что «монах, получивший докторскую степень в Ватикане, безнаказанно трахает монашку из Люблина».

Настоятельница кармелиток отослала сестру Анастазию на полгода в крохотную деревушку в Бещадах, а также отправила письмо настоятелю доминиканского монастыря в Кракове. Но тот никак не отреагировал, так как письма не прочел. Служба безопасности перехватила его. Роман должен был продолжаться. Ничто не должно было ему мешать. Главным образом из идеологических соображений.

И он продолжался. В пустых хижинах пастухов в Бещадах, в гостинице в Жешове, в Кракове, куда Анастазия приехала ночью автостопом на два часа. Продолжался, потому что письма их перлюстрировались, а телефонные разговоры прослушивались.

Настоятельница кармелиток, обеспокоенная отсутствием реакции из Кракова, сама поехала туда. Через неделю брата Анджея перевели в Свиноуйсьце. Место должно быть как можно дальше от Бещад и перевод должен выглядеть унизительным. Его лишили права служить мессу. Два факультета. Папская академия. Лучший проповедник

Кракове. Такого приходского священника в Польше до той поры не было.

Когда он приехал в Свиноуйсьце, кто‑то подбросил копию анонимки Службы безопасности в трапезную монастыря в Люблине. Мир должен был узнать о них. Сестра Анастазия стала балластом. Идеологическим балластом. Кстати сказать, это была чистая правда. Невозможно шантажировать целый орден из‑за того, что в нем состоит единственная нимфоманка, не способная иначе уладить проблему.

Неожиданно с ней перестали разговаривать. Ей нельзя было прийти вечером в часовню, что она обычно делала до тех пор. Она за все получала выговоры. Ее всячески донимали. В один из дней на столе в трапезной оказалось распечатанное письмо от него. Полное нежности, любви, признаний. Когда она села на свое место, у нее было ощущение, что все глядят на нее с отвращением.

Террор этот продолжался больше полугода. Но она не отреклась от него. Напротив. После каждого нового унижения, после каждой новой обиды она все больше укреплялась в убеждении, что он достоин любви.

Его же мир испытывал еще безжалостней. Как‑то в исповедальню ему подбросили использованный презерватив. В почтовый ящик кто‑то опустил открытый конверт с вырезанными из газет фотографиями девочек, жертв священников‑педофилов. «Возмущенные» прихожанки регулярно писали епископу. В течение полугода Анджея несколько раз переводили с места на место. Но он все равно продолжал любить ее. И ждал. Он не знал, чего ждет, но верил, что все это должно кончиться. Как срок в чистилище. Когда‑нибудь он кончается, а потом наступает вечное блаженство.

Однажды сестра Анастазия исчезла. В тот день кто‑то вывел из монастырского гаража машину. Сестра Анастазия поехала на ней в Ченстохову. На обратном пути в двух километрах от амбулатории в Почесной на прямом сухом отрезке шоссе она выехала на встречную полосу. Прямо под огромный датский рефрижератор. Следов торможения не было. Ее машина буквально въехала под радиатор грузовика. Анастазия умерла на месте. Ее всю искромсало. Никто из Люблина не приехал — даже на опознание.

Служба безопасности постаралась, чтобы результаты вскрытия стали широко известны и там, где случилось это происшествие, и в Люблине. У сестры Анастазии в крови обнаружили алкоголь и валиум, а в матке спираль.

А через месяц было Рождество. После мессы, когда все уже разошлись по домам и радовались приходу в мир младенца Иисуса, в маленький костел в Бяловежи вошел брат Анджей. Из каменной чаши у входа в костел он набрал освященной воды в бутылку из‑под оранжада. Подошел к алтарю, поставил на него бутылку со святой водой, бутылку водки и маленький пластиковый пузырек с черной тушью. Высыпал горсть таблеток. Из пиджака достал набор игл для татуировки. Тушь из пузырька смешал со святой водой. Оперся на стол. Он стоял как раз напротив распятия. И стал наносить татуировку.

Утром пришли женщины зажечь свечи перед мессой. Возле алтаря учуяли запах водки обнаружили там брата Анджея. На его окровавленном левом предплечье можно было прочесть надпись «Бога нет».

Медсестра оборвала рассказ. Дверь кабинета отворилась, и санитар в белом халате выкатил коляску с ксендзом Анджеем. У меня было ощущение, что, проезжая мимо меня, он мне улыбнулся. Медсестра погасила сигарету, ткнув ее в горшок с пожухлым папоротником. Она подошла к коляске и молча покатила ее.

Санитар стоял в дверях кабинета и смотрел на меня, ожидая, когда я войду. Я не пошел туда.

В этой комнатке я понял, что хоть я и страдаю от любви к Наталье, но любовь наша была прекрасной, исполнившейся, и ее никто осуждал и не клеймил. Любовь, она всегда такая. Именно так нас учит Церковь. Но если вдруг она окажется не по нраву курии, тогда ее нужно уничтожить растоптать, оплевать, надругаться над ней, заклеймить, осквернить и унизить. Лучше всего уничтожать такую любовь во имя любви к Богу. Такое в истории бывало много раз.

В тот же вечер отец по моей просьбе отвез меня в карете «скорой помощи» домой. Моя комната ждала меня Мой письменный стол, мои книжки, мамина фотография над выключателем, письма Натальи, перевязанные зеленой ленточкой, на полке над письменным столом. Чистая благоухающая постель. Я ощутил нечто, что нормальные люди называют радостью. Всего лишь на короткое мгновение, но я знал, что она вновь была во мне. Я вернулся. С единственным решением: заткнуть ту черную дыру в душе. Заткнуть, забетонировать и жить так, чтобы она больше не раскрылась.

Я стал другой. Тихий. Неразговорчивый. Задумчивый. Напуганный. Я не пил. Я читал. Просыпался и читал. До вечера.

Ты знаешь, что книжки могут стать бинтом и гипсом?

Отец привык к моему молчанию. Он приходил в мою комнату и сидел со мной. Ничего не говорил, просто сидел. И радовался.

Однажды к нам в дверь позвонили. На площадке никого не было. А на придверном коврике лежал пакет из серой бумаги, перевязанный розовой резинкой. Отец принес его в комнату. Я его развернул. Там были две мои зачетки и листок с машинописным текстом. В нем сообщалось, что по решению ректоров обоих высших учебных заведений я восстановлен в студентах. Всего‑навсего. И ни слова объяснений.

Я подошел к окну. По улице, опираясь на палку, шел отец Натальи. На паркинге у пекарни он сел в черную «Волгу» и уехал.

В октябре все опять стало, как прежде. Не было только Натальи. То есть была, но не могла прийти. Так я сказал себе. Сказал себе, что просто она не может быть со мной.

А так она есть. Случалось, я забывал об этом и высматривал ее. Особенно после экзаменов. Выходил из аудитории и взглядом искал ее. Привычка. Мне хотелось, чтобы она прижалась ко мне. Она всегда так делала.

В столовку я не ходил. Был там всего раз. Сразу же в октябре. Спустя две недели после начала учебного года. Там как раз был тот же самый суп. У меня случился приступ астмы.

А ты знаешь, что астматики, когда у них начинается приступ, должны выйти? Даже если там, куда они выходят, меньше воздуха, они все равно должны выйти. Это такой синдром погони за кислородом. Парадоксальный, потому что само поспешное бегство отнимает кислород.

А знаешь, что даже в тюрьмах заключенным‑астматикам позволяют выходить из камеры во время приступа? Иногда в камеру гораздо меньших размеров и без окон. Но даже это действует. Потому что тут всего лишь синдром — причина в мозгу, а не в легких и бронхах.

Я вышел только на минуту. Потом вернулся. Есть я ничего не ел, но просидел перед окошком, где выдавали суп, до конца обеда. Судорожно вцепился в край стола, но не убежал. Раздатчицы посмеивались, глядя на меня. То была первая моя настоящая победа над страхом. Психотерапевт из психической лечебницы под Вроцлавом был прав. Единственное, чем можно победить фобию, это бороться с фобией. Это действенный метод. На принципе прививки. Делаешь прививку подсознанию.

Формально я потерял целый год. В обоих институтах. Еще недавно мне это было абсолютно безразлично. Потому что бессмысленно. До абсурда неважно. Но теперь все изменилось. Занятия стали моей жизнью. Они заглушали или утихомиривали демонов. И к тому же замечательно заполняли время. Для меня ничего не могло быть целительней, чем одновременная учеба по двум совершенно разным специальностям. Мне казалось, что если я позволю «им» — хотя я не вполне точно знал, кто такие эти «они», — отнять у меня этот год, то это будет все равно как если бы я вторично позволил оплевать себя недожеванной булкой с помидором тому малорослому, слюнявому и на километр воняющему глупостью кассиру из банка.

И я не позволил. В декабре в обоих институтах мне дали разрешение нагнать упущенное. К концу сентября следующего года я сдал последний пропущенный экзамен.

В тот день на могиле Натальи лежали каштаны. Она любила каштаны. Должно быть, рано утром их положила ее мать. Я пошел сообщить ей про экзамен. Наталья была бы мною горда. Она всегда гордилась мной.

Указательные пальцы обеих рук дважды под ключицу. Потом два раза в направлении собеседника. «Я люблю тебя».

Это так просто… Якуб.

P. S. Береги себя.

— Не могли бы вы на минутку встать из‑за стола? Всего на минутку. Я быстренько пройдусь пылесосом, — услышал он за спиной женский голос.

Он резко обернулся в испуге. За его стулом стояла молодая уборщица. Он сидел спиной к двери и не слышал, как она вошла. Турчанка с платком на голове, работает тут всего несколько дней, кого‑то замещает. Она стояла с трубкой пылесоса в руке и улыбалась. Но, увидев его лицо, быстро отошла к двери.

— Ой, простите! Простите, — торопливо говорила она испуганным голосом. — Я думала, в это время в кабинете уже никого нет. Обычно я стучу в дверь. Но я завтра утром уберу. Это ведь не срочно. Не буду вам мешать работать.

Закрывая дверь, она бросила:

— И не надо плакать. Все будет хорошо.

Он подошел к полке с книгами у окна. Открыл форточку. В комнату ворвался успокаивающий своей регулярностью гул автострады. Он взял книжку, которую купил месяц назад и которая ждала своей очереди на верху высокой стопки книг, «обязательных для прочтения».

Он решил не возвращаться домой. Сегодня не хотелось встречаться с пустотой квартиры. Тут у него по крайней мере есть Интернет. Он вдруг почувствовал, что сегодня хочет оставаться рядом с Интернетом. И еще почувствовал, что скучает по ней и ждет не дождется наступления утра.

«Чтение всегда помогает скоротать время», — подумал он.

Впервые ему хотелось скоротать ночь. Чтобы встретиться с нею. Как можно скорей.


ОНА: Она ждала его. Сегодня она была непонятно расчувствовавшаяся. Когда он внезапно на полуфразе вышел на собрание, о котором вспомнил в последний момент, стало вдруг так пусто и тихо. Возможно, это прозвучит напыщенно, но с какого‑то времени без него ее мир и вправду становился опустевшим и тихим.

Мир ICQ, чата и Интернета только кажется тихим. Ведь звуки тоже лишь вопрос воображения. Звуки и голоса можно переживать, не слыша их. С ним Интернет был полон звуков. Она смеялась, а порой и взрывалась хохотом. Если он чем‑нибудь ее растрогал, шептала ему. Вскрикивала — разумеется, когда была одна в кабинете, — если он ее рассердил или возмутил. Нетерпеливо стучала по столу клавиатурой или мышью, дожидаясь его ответа или комментария. Слушала музыку, когда он ее об этом просил. Выговаривала слова, которые иногда, считал он, обретают значение, только если их громко произносят или нашептывают, а не просто читают. Общение с ним редко бывало тихим.

Потому, если он исчезал или — что случалось гораздо чаще — она отходила от компьютера, в ее мире становилось тихо, как на опустевшем стадионе. Но речь шла вовсе не о такой тишине. И не о такой пустоте. Себя‑то она неплохо знала.

И когда она написала последнюю, чуточку излишне чувствительную, как она отметила через минуту, фразу о тишине, наступившей в ее мире, то неожиданно поняла, что охотно приходила бы сюда, на свое рабочее место, и в субботу, и в воскресенье. Даже если бы ей за это перестали платить. А еще охотней приходила бы сюда ночью. Он часто работает по ночам. Иногда она думала, что хорошо было хоть раз иметь его в онлайне всю ночь. Работа в этом кабинете стала теперь чем‑то третьеочередным. Надо было поскорей сделать то, что на какое‑то время гарантирует ей спокойствие и неприставание со стороны шефа, секретарши и сотрудниц, и сразу вернуться к Якубу. Он всегда был под рукой: ICQ, чат, e‑mail. Это ведь он открыл ей, что в Интернете все «на расстоянии вытянутой руки». Надо только знать, как вытянуть руку. Она уже знала и узнавала все больше и больше. На обложке толстого тома, который она читает уже неделю, значится «Анализ рынка». Но на самом деле обложка взята с другой книжки, чтобы обмануть любопытную секретаршу, а под ней находится потрясающе захватывающее чтение — «Internet Unleashed», что в вольном переводе означает «освобожденный Интернет». И подумать только, что совсем недавно она, потому что ей лень было читать многостраничную инструкцию, не могла вставить кассету в видеомагнитофон.

Это становилось опасным. Она угрожающе близко подбиралась к состоянию, когда мужчина опять заполняет весь ее мир. Ей не хотелось этого. Это должна быть дружба. Отнюдь не любовь! Сейчас она впервые, Думая о Якубе, использовала это слово. Она не хотела никакой любви. Любовь включает в себя страдание. И оно неизбежно, хотя бы при расставаниях. А они расстаются каждый день. Дружба — нет. Любовь может быть неразделенной. Дружба — никогда. Любовь преисполнена гордыни, эгоизма, алчности, неблагодарности. Она не признает заслуг и не раздает дипломов. Кроме того, дружба исключительно редко бывает концом любви. И это не должна быть любовь! Самое большее — асимптотическая связь. Она должна непрестанно приближать их друг к другу, но так и не наградить прикосновением.

Да она и не любит его! Это просто очарованность женщины, на которую не обращает внимания муж. К тому же он виртуальный. Она не может с ним взять и согрешить. Хотя сегодня она чувствовала, что, несмотря на это, ей хочется сорваться с этой асимптоты и прикоснуться к нему. Неужто это было бы грехом?

Она ждала его, однако он не возвращался с собрания. Надо было что‑то делать, чтобы настроение улучшилось. Ей всегда помогала парикмахерская. Она позвонила пани Ивоне. Та могла принять ее. Правда, только после восьми вечера. Но ей некуда было спешить. Мужа дома нет. Вчера он уехал куда‑то по служебным делам. Она ответила, что с удовольствием придет даже позже.

Пани Ивона была хозяйкой одного из самых необычных парикмахерских салонов, который сама она предпочитала называть «студией». Он находился в центре Варшавы неподалеку от Политехнического института. На втором этаже довоенного дома. На стенах современная графика, кожаные кресла, помощница, встречающая у входа, записи в компьютере о том, какие «процедуры» предпочитают клиентки. Изысканная музыка в «студии» и даже в туалетах, где пахнет жасминовым дезодорантом. Островок роскоши на втором этаже серого дома. Пани Ивона знала, что посещение парикмахерши — переживание куда более интимное, чем даже визит к гинекологу. У нее не только укладывают волосы. У нее зачастую начинают строить планы на жизнь.

Когда она вошла, жизнь в «студии» все еще била ключом. Почти все кресла были заняты. Ивона оторвалась от головы клиентки и подошла к ней. Они уже давно были на «ты». Она делала прическу только у Ивоны.

— Подожди чуточку. Я освобожусь, прежде чем ты допьешь кофе.

Она села в свободное кресло около столика с газетами. В тот же миг практикантка подала ей на серебряном подносе чашку с кофе.

Она почувствовала вкус своего любимого сорта виски. Подняла голову и с благодарной улыбкой взглянула на Ивону.

«Откуда ей известно?» — подумала она.

Ивона была, пожалуй, самая эффектная из всех знакомых ей женщин. Около тридцати лет, длинные белокурые волосы, неизменно безукоризненный сдержанный макияж. Облегающие брюки, мини‑юбки, длинные юбки с разрезом чуть ли не до паха. Почти всегда декольте. Узкие ладони с ногтями, обещающими боль, если их вонзить в спину. И грудь. Великолепная грудь.

Ивона отлично знала, какие мысли и чувства переполняют мужей и женихов, ожидающих своих жен и невест и алчно поглядывающих на нее из‑за газет, которыми они маскировали свою заинтересованность ее телом.

И она тоже знала. Как‑то — дело было летом — она пришла сюда, не записавшись предварительно. Естественно, ей пришлось ждать. Почти два часа. Со своего кресла она насмотрелась на этих мужчин. Они жадно — заметно было, что мозги у них стекли вниз, — наблюдали за каждым движением Ивоны. В тот жаркий вечер на Ивоне были обтягивающая оливковая блузочка, открывающая живот, и черные в облипочку брюки. И была она босиком. Фоном служили песни Брайана Адамса. Наклоняясь над головой клиентки, она выпячивала попку. На спине над узким пояском черных брюк видна была красно‑синяя татуировка. Роза, наполовину прячущаяся под брюками, наполовину открытая взглядам.

Ах, как она понимала всех этих мужчин! Она сама не могла оторвать взгляд от татуировки. Наберись она смелости, она сделала бы такую же, правда, чуть поменьше и на ягодице. Ее тоже возбуждала эта татуировка. Как‑то она даже спросила мужа, не хочет ли он, чтобы у нее на попке была маленькая татуировка, которую будет видеть только он. Он высмеял ее.

— Такое может прийти в голову только пьяному матросу, — закончил он свою отповедь.

Она даже обиделась. Ведь она хотела это сделать для него.

— Как ты узнала, что мне сейчас необходим виски в кофе? — полюбопытствовала она, когда Ивона взялась наконец за ее волосы.

— Вид у тебя был такой… Я велела влить тебе в чашку двойную порцию. Влила?

— Не уверена. Сейчас я вообще ни в чем не уверена. Но, наверно, да, потому что действует гениально.

Ивона наклонилась и тихо спросила:

— Тебе сегодня ночью кто‑нибудь растреплет волосы или сделать попрочней?

— Не растреплет, потому что находится далеко и даже не знает, как мне этого хочется. Но делай так, как будто он растреплет.

Ивона никак не откомментировала ее слова. Они говорили о моде, о том, что, несмотря на отпускную пору, Варшава забита машинами и что неплохо было бы куда‑нибудь рвануть отсюда. Лучше всего на Майорку.

И вдруг Ивона ни с того ни с сего бросила:

— А ты скажи ему, что хочешь. Все равно ведь ты совершаешь грех, потому что хочешь.

Она улыбнулась отражению Ивоны в зеркале.

«Зачем людям психотерапевты, — весело подумала она. — Надо просто чаще ходить в парикмахерскую. Ничего странного, что тут всегда толпы».

Да, она правильно решила. Парикмахерша всегда помогает. От Ивоны она вышла почти в десять вечера. Было очень тепло. Виски, новая прическа, звезды на небе. Она испытывала блаженство. «В Интернете трудно рассказать, что такое блаженство. Это можно только показать ему», — мелькнула у нее внезапная мысль.

По пути к стоянке такси она прошла мимо одного из факультетов Политехнического института. Вдалеке, в одном из зданий в глубине парка за оклеенным плакатами забором, звучала громкая музыка. Стоянка такси находилась в небольшом кармане как раз напротив высокой лестницы, ведущей к главному зданию Политеха.

Она собиралась перейти на другую сторону улицы и вдруг остановилась. «Стоп, стоп, — подумала она, — я ведь тут когда‑то была. И тоже вечером. Ну да, здесь! Я же отсюда высылала свой первый в жизни e‑mail. У компьютера не было даже мыши. И монитор был такой смешной, с регулировочными рычажками».

— E‑mail! — почти что выкрикнула она.

Она повернулась и побежала вверх по лестнице. С трудом открыла тяжелую дверь. Холл, освещенный лампами дневного света, был затянут густой пеленой табачного дыма. Облака дыма в свете ламп становились то голубыми, то темно‑синими. Да, это здесь.

Скорей всего здесь. Только тут всегда стоит такой дым.

Вдоль стен на длинных узких столах с металлическими ножками стояли мониторы компьютеров, помигивающие белым, зеленоватым или янтарным фоном экранов. Возле каждого монитора сидели люди — поодиночке или небольшой компанией. Звучал только мерный стук клавишей да приглушенный шум разговоров.

То был перст судьбы. Она опишет ему состояние блаженства. Немедленно. Пока ощущает его. И как можно лучше. Она огляделась. Все компьютеры были заняты. Ничего. Она подождет. Время у нее есть. Она выбрала монитор в конце холла у самого гардероба. Подошла и встала за спиной длинноволосого молодого человека. Обратилась к нему самым воркующим — как правило это действовало — голосом:

— Скажите, если бы вам нужно было срочно, действительно срочно, посмотреть, есть ли вам e‑mail, но у вас не было бы доступа к Интернету, потому что вы не являетесь студентом, вы попросили бы меня, чтобы я обеспечила вам доступ?

Юноша обернулся, посмотрел на нее, громко рассмеялся и сказал:

— У вас я мог бы попросить даже руки. Но прежде, конечно, попросил бы о доступе. К вам. Знаете, я уже все равно собираюсь уходить, так что можете чувствовать себя как дома. Только, пожалуйста, не забудьте потом меня отключить.

Он встал, уступая ей место, и оказался очень высоким и худым.

— Вы сможете сами сконфигурировать серверы своей электронной почты? Если нет, я с удовольствием вам помогу, прежде чем уйти.

Она улыбнулась и серьезным тоном ответила:

— Я многое умею делать сама, но вот это — нет. С того времени, когда умела, мне помнится, что на компьютерах, у которых нет «Windows», это кошмарно трудно. Это ведь UNIX, да?

— Да. Старый, добрый UNIX. Сюда в коридор, нам ничего лучше не дают. Они поддерживают только IRC и отсылку и прием электронной почты. Но и то слава богу. В университете даже такого коридора, как у нас тут, нет. Дайте мне исходящие и входящие электронные адреса. Я вам сейчас все сконфигурирую.

Она достала из сумочки черную записную книжку и продиктовала ему оба адреса. «Якуб прав, — подумала она, пока студент вводил эти данные, используя какие‑то таинственные команды.

— Названия серверов входящей и исходящей почты — все равно что группа крови.

Их всегда надо иметь записанными при себе».

— Готово. Теперь вам остается лишь вести свой пароль и прочитать почту. Правда, писать тут довольно сложно.

Она благодарно посмотрела на него.

— Вы даже не представляете, какое большое дело сделали для меня. Благодарю вас. Я справлюсь, напишу. Вспомню, что и как нужно.

Как только студент отошел, она быстро набрала на клавиатуре свой пароль доступа к электронной почте. Есть! Она смотрела, как на экране появляется e‑mail с его именем и фамилией.

А чего она так обрадовалась? Ведь почта от Якуба приходит ежедневно. Ежедневно. С тех пор, как они «подружились», он пишет ей каждый день. Без принуждения, без просьб и даже частенько без награды в виде ее ответов. И это ее так трогает. Он даже, наверное, не представляет, до какой степени трогают ее ежеутренние послания. Иногда всего два предложения, а иногда два десятка страниц. У нее уже целая папка его писем. Он называет их «листками», дает номера, датирует и определяет по темам. Всегда дает какое‑нибудь ключевое слово, например, «о задумчивости», «о генах», «о грусти», «о твоих волосах» и множество других. Этакое прелестное извращение педантичного математика. Но система отменная. Если ей, к примеру, захочется перечитать (а в последнее время ей очень часто хочется) его e‑mail с ключевым словом «любовь», то найти его очень легко. Если захочет узнать, что он писал 18 июня, то тоже никаких трудностей не возникнет. Так же, как нет ничего проще узнать, о чем он думал, когда писал ей из Сан‑Диего или Бостона.

Но e‑mail на экране был без даты, без обозначения места написания и не помечен никаким ключевым словом, и это ее несколько удивило. «Не похоже на Якуба», — подумала она и начала читать.

Она, выпрямившись, сидела на стуле, положив руки на бедра. У нее не было сил пошевелиться. Куча гигиенических салфеток в пятнах от смазанной косметики укрывала содержимое сумочки, вываленное на стол. Сама сумочка валялась на полу, придавленная ножкой стула, на котором она сидела. Глаза щипало, губы были соленые от слез. Она слышала собственный голос:

— Сейчас встану. Еще только минутку. Поднимусь со стула. Соберу все в сумочку. Встану и выйду отсюда.

Она встала. В дверях ее кто‑то остановил, схватив за руку.

— Вы оставили сумочку и кучу мусора у монитора. Так не полагается. Пожалуйста, уберите за собой, — услышала она негодующий голос смотрительницы.

Она молча вернулась к монитору. Стало уже немножко легче. Она подняла сумочку с пола. Широко, как только возможно, раскрыла ее, подставила под край стола и одним движением смела в нее все, что лежало на нем. Закрыла сумочку, прищемив скомканные гигиенические салфетки. А когда выходила, смотрительница взглянула на нее так, словно она была наширявшейся наркоманкой.

Она села на лестнице перед зданием и помешала парочке, которая самозабвенно целовалась несколькими ступеньками ниже. Они мельком бросили на нее взгляд, и парень шепнул:

— Смотри, что делает эта сумасшедшая…

Указательные пальцы обеих рук два раза под ключицы, потом два раза в направлении собеседника. Это так просто…


ОН: После двух часов чтения у него появилось чувство вины: ему стало казаться, что он впустую тратит время. С недавних пор, если он долго не пользовался компьютером, такое ощущение у него возникало довольно часто. И совершенно зря, поскольку трудно назвать пустой тратой времени анализ публикаций, на которые он будет ссылаться в своих работах или с которыми будет полемизировать. Непонятно с чего, но уже какое‑то время подобные состояния у него стали повторяться. Уж не первые ли это признаки зависимости от машины?

Он решил вернуться к докладу, который он готовил для симпозиума в Женеве. Он радовался этой поездке. Они получили сенсационные данные и хотели их огласить. И он понимал: решение шефа, чтобы доклад делал он, было своего рода отличием.

Проект действительно был необыкновенный. Уже семь лет на одном из островков у западного побережья Ирландии проводились генетические исследования всех, абсолютно всех жителей. Поскольку остров был почти полностью изолирован от мира и отъезды, а равно и приезды людей на него случались крайне редко,можно было говорить о практически не нарушенной истории генов целой популяции на замкнутой территории. Остров был интересен и еще по. одной причине: в склепах двух тамошних церквей нашли саркофаги с исключительно хорошо сохранившимися останками. Благодаря климату, а также сухости в склепах гробы сохранились неповрежденными, а трупы подверглись мумификации. Самому старому захоронению было восемьсот лет, самому позднему — четыреста. Генетический материал, взятый из мумий, оказалось возможным сравнить с материалом, полученным от ныне живущих островитян. И хоть он шутил, что любые обобщения, сделанные на основе исследования ирландцев, крайне рискованны, тем не менее этот проект стал настоящей сенсацией в генетике. Анализ данных производился по его программе. В Женеве он должен был представить результаты первого этапа.

Он открыл запись последней версии доклада, но прежде чем начать писать, спустился этажом ниже в кухню — взять из холодильника початую бутылку калифорнийского «Шардонне». Он взял бутылку и достал из морозильника бокал, который поставил туда несколько часов назад. Последнее время он не забывал ставить бокал в морозильник. Уже давно он открыл, что нет ничего вкусней, чем холодное «Шардонне» (лучше всего из Монтерея) в покрытом изморозью бокале. А кроме того — и это тоже стало немножко удивлявшим его правилом, — лучшие тексты он писал, после того как выпьет вина. А текст доклада в Женеве должен быть на самом высоком уровне…

«Ничего удивительного, что Стейнбек так хорошо писал, — подумал он. — Известно же, что он пил и вдобавок жил в Монтерее».

К себе на этаж он поднялся в лифте. В эту пору институт уже опустел. У него в кабинете, освещенном только настольной лампой, стоящей рядом с монитором, оклеенным желтыми листочками, напоминающими, что он должен, но все равно забудет сделать, раздавался лишь успокаивающий шум вентилятора в компьютере. Чувствовал он себя уютно и хорошо: у него был компьютер, было вино и были идеи насчет доклада.

Кабинет, и это тоже он недавно осознал, постепенно становился для него чем‑то большим, нежели местом работы. Он приносил сюда то, что другие люди, как правило, держат дома: книжки, приемник с проигрывателем компакт‑дисков, комплект полотенец, плед, подушку, кроссовки (на тот случай, если захочется позаниматься бегом в ближнем парке — правда, до сих пор у него такого желания не возникало), костюм, два галстука, картины, а также горшки с цветами, которые стояли всюду, где только было место, свободное от книг, заметок и дискет. Да, кабинет для него становился домом.

Она тоже присутствовала здесь, в этом «доме». А где еще ей место? Ведь именно сюда она «постучалась» в первый раз. Тут были даже ее вещи! Она их присылала ему. Он все время обнаруживал маленькие пакетики в своем почтовом ящике. Для того чтобы ощущать присутствие женщины в доме, вовсе не нужно наличие зубной щетки в ванной комнате. Это может быть нечто совершенно иное.

Например, зеленые свечи — ароматизированные, витые, гладкие, высокие, низкие, но обязательно зеленые. Потому что он любит зеленый цвет.

Или книги. По всему кабинету лежали книги от нее. Прочитанные ею. С ее пометками шариковой ручкой на полях либо прямо в тексте. Купленные в двух экземплярах. Причем прочитанный экземпляр неизменно посылался ему. А второй оставался у нее. Чтобы был под рукой, когда они будут говорить об этой книжке.

Или же почтовые открытки. Из каждого города, где она побывала и где у нее не было доступа к Интернету, она посылала ему открытки. Из Кракова прислала как‑то целых восемнадцать штук.

«Только на восемнадцатой я поместила то, что сказала бы тебе в первый же час по ICQ. Мне не хватало этого. Очень не хватало. Некоторые открытки повторяются. Извини. У киоскерши было только двенадцать разновидностей».

Но это мог быть и ее лифчик. Как‑то он спросил, какого цвета сейчас у нее белье. Было это вечером. Он выпил слишком много вина. Звучала музыка. И получилось как‑то само собой. Сперва она проигнорировала его вопрос. Но через час вернулась к нему. Тоже излишек вина. И музыка тоже. Видимо, и у нее это вышло само собой, потому что она написала:

«Я не могу описать тебе этот цвет. Он на границе между оливковой зеленью и бирюзовым. Я сейчас сняла лифчик и положила в конверт. Сам увидишь, какого он цвета».

Через четыре дня он обнаружил в почтовом ящике небольшой пакет. Он прекрасно помнит, что всякий раз, прикасаясь к оливково‑бирюзовому лифчику губами, он чувствовал запах духов. И еще помнит, как он был возбужден.

Да, кабинет стал его вторым домом. Притом именно здесь она бывала чаще всего. Хотя не только здесь. Но только в кабинете у него было ощущение, когда они бывали вместе в Интернете, что он пригласил ее в гости к себе в дом. Причем «бывать» означает разговаривать с ней на ICQ, открывать с нею чат, писать ей или получать от нее электронную почту. Ее присутствие в его жизни было связано с компьютером. И он умел связать определенный компьютер с конкретным воспоминанием. На подсоединенном в номере цюрихской гостиницы к Интернету ноутбуке с заполненным предела диском она впервые написала: «Я тосковала по тебе и не могла дождаться понедельника». А от цветного «Макинтоша» в Интернет‑кафе в Берлине он узнал, что «последнее время она больше всего боится слов „никогда“ и „всегда“, а еще также „ничто“ и „никто"“. А на сверхмощном компьютере Cray в Штутгартском университете он получил e‑mail, где она в первый раз написала: „Еще раз благодарю тебя за все, а главное, за то, что ты есть“.

Воспоминания о виртуальных свиданиях с ней — это главным образом воспоминания об эмоциях. А также запавшие в память характеристики клавиатур, мониторов либо программ, с помощью которых он обменивался с нею информацией. Иногда он мысленно улыбался, подумав, что воспоминания их будут выражаться в таких, к примеру, гипотетических вопросах:

— А помнишь, какое нежное письмо ты писала мне под вечер, когда я сидел в резиденции IBM в Гейдельберге за серым компьютером с клавиатурой в пятнах кофе и отсутствующей клавишей «z»? У этого компьютера был старый монитор с ностальгическим экраном янтарного цвета, и мы с тобой условились, что отсутствующее «z» будем заменять цифрой «восемь». Теперь такие мониторы уже не выпускают.

— А ты помнишь?

Неужто их воспоминания останутся навсегда такими же? Клавиатуры, мониторы, быстродействие модемов, почтовые программы или названия серверов, позволявших им открывать чат?

А в сущности, почему бы и нет? Неужели скамейка под старым каштаном более романтична, чем компьютер без буквы «z» на клавиатуре, находящийся за стеклянной стенкой в притемненном компьютерном центре?

Все зависит от того, что произошло на скамейке и что благодаря этому компьютеру.

Для большинства преимущество скамейки очевидно и не подлежит сомнению. Главным образом благодаря соседству объекта, обонянию и осязанию. Слова на скамейке отходят на второй план. Но он и не спорил. Он только считал, что словами можно заместить и запах, и прикосновение. Да, словами можно прикасаться. И еще нежней, чем руками. Запах можно описать так, что он обретет и вкус и цвет. А когда от слов исходят нежность и аромат, тогда… тогда надо чаще отключать модем. На скамейке в такие минуты обыкновенно отключается рассудок.

Но он все равно предпочел бы сидеть на скамейке. Отличное было «Шардонне». «Доклад для Женевы может немножко подождать», — подумал он, наливая второй бокал. Он поудобнее уселся на вертящемся кресле и положил ноги на стол. Подумал, что сегодня был в определенном смысле переломный день. Теперь все будет по‑другому. Как по‑другому, он пока еще не знал, был лишь уверен в одном: что‑то изменится. Этот e‑mail о Наталье… До сих пор он еще никому так подробно не описывал свои страдания. Не хотел. Да и потребности не было. Отец и так все знал без слов, а другие… Другие просто не имели значения. А вот ей он захотел рассказать все. Каждую подробность. Про каждую слезинку. И он сделал это. Почему? Потому что она далеко и не увидит слез? Или потому что больше нет никого другого, чтобы рассказать, а рассказать страшно хочется? А может, это чистой воды эгоизм? Желание поделиться с кем‑нибудь печалью прошлого и тем самым уменьшить ее бремя? А быть может, она теперь так много для него значит, так важна, настолько настроена с ним в резонанс и настолько достойна доверия, что он уже не опасается даже такого уровня близости? И это тоже. Но, пожалуй, тем дело не кончается.

Он встал, подошел с бокалом к окну и прижался лбом к холодному стеклу. С минуту он стоял так, глядя как в тумане, накрывшем внизу автостраду, движутся расплывающиеся пятна автомобильных огней.

— Я рассказал ей, потому что хотел поделиться с ней своим прошлым, — громко произнес он, обращаясь к собственному отражению в окне. — Женщины, которые имели значение в моей жизни, знали мое прошлое.

Да! В последние несколько месяцев она была главным в его жизни. Все это время стоило произойти чему‑нибудь существенному, и ему сразу же хотелось немедля поведать ей об этом. Это желание вкралось в его жизнь тихо и незаметно. И овладело им. Оно изменяло его. Вызывало совершенно новые чувства. Вот, к примеру, всякий раз, когда он по утрам включал компьютер, у него возникало ощущение, будто в животе порхает бабочка. А то появлялась настолько необоримая жажда переживаний, что он мог среди ночи вылезти из теплой постели и рыться в подвале в старых картонках, разыскивая сборники стихов Ясножевской.

Он знал, что жажда переживаний — состояние не слишком стойкое. О, как он хорошо это знал! После смерти Натальи он, даже когда уже вернулся в мир, утратил способность переживать. Сердце его было как замороженный кусок мяса. Однажды он даже увидел его в кошмарном сне. Сморщенное и синее, как кусок говядины, вынутый из морозильника. Огромное, едва умещающееся в полости между тазом и ключицей. Твердое, кое‑где покрытое коркой льда, завернутое в полиэтиленовый мешок, прорванный в нескольких местах. Этот промороженный мешок с его сердцем шевелился. Регулярно сокращался и расширялся. Сквозь дырки мешка волдырями выпирало сине‑красное мясо. И когда мешок с грохотом лопнул, он с криком проснулся. Сон этот повторялся много раз. Так продолжалось года два.

Женщины в ту пору отличались для него от мужчин только тем, что у них была грудь, им не нужно было бриться и полагаться на них можно было с большей уверенностью, чем на мужчин. Только года через два‑три он вновь начал испытывать нечто вроде сексуального влечения. Но тогда он это характеризовал так: на каждого мудреца довольно простаты. Пробудившиеся гормоны повлияли на его восприятие женщин. Но он хотел только сбросить напряжение, излить сперму и вернуться к книгам. Всего‑навсего. И он это делал в основном сам. Но не всегда.

Когда‑то, еще на последнем курсе, он повез туристскую группу от Альматура в Амстердам. Тамошний гид по просьбе туристов сводил их на каналы в известном, особенно морякам, районе Зейдак. Вечером под каким‑то предлогом он в одиночку вышел из гостиницы. Вернулся на те каналы. В маленькой лавчонке —возле одного моста купил марихуаны. Тогда в Амстердаме это можно было сделать совершенно легально, да и сейчас тоже. Он сидел на скамейке и курил. Так он провел несколько часов. Возвращаясь после полуночи по набережной канала, он проходил мимо домов с остекленными фронтонами. За стеклом сидели проститутки и звали зайти к себе. И вдруг он остановился. Он до сих пор помнит, что тогда даже не раздумывал. Взял и вошел. Девушка была родом из Венгрии. Молодая брюнетка в шелковом халате. Она курила сигару.

За шампанским они договорились о цене. Девушка закрыла жалюзи. Раздела его. Зажгла душистые свечи. Включила музыку. Он узнал «Локомотив GT». Она подала ему руку и подвела к черному мраморному умывальнику возле двери. Сняла халат. Под ним на ней ничего не было.

Она бедрами подтолкнула его к раковине, наклонилась и стала обмывать. Он был так возбужден, что едва она дотронулась до его члена, у него произошла эякуляция. Он не знал, что делать. Ему было ужасно стыдно. Он зажмурил глаза, чтобы не смотреть на нее. С минуту она молчала. Потом стала ласково гладить его по голове и по щеке и что‑то шептала по‑венгерски. Потом принесла бокал с шампанским, прикурила сигарету и вставила ему в рот. Посадила его на стул. Принялась осторожно массировать ему шею и плечи. Через час он ушел. Девушка взяла у него лишь половину договоренной суммы. Подавая ей на прощание руку, он почувствовал, что у него опять эрекция.

Та венгерская проститутка из Зейдака была первой женщиной, которая прикоснулась к нему после смерти Натальи.

Отношения к женщинам как к объектам эгоистического секса изменилось только в Ирландии. Примерно через год с небольшим после того эпизода в Амстердаме. Весной в Дублине он заново открыл для себя впечатления, которые не имеют ничего общего с простатой. Произошло это благодаря Дженнифер с острова Уайт…

Из задумчивости его вырвал громкий писк компьютера. Пришел какой‑то e‑mail. Он распахнул окно. Вставил блокиратор, чтобы оно не захлопнулось, и подошел к столу. E‑mail от нее! В третьем часу ночи?


ОНА: Она попросила таксиста остановиться около магазина «24 часа» за два квартала от улицы, на которой находилась ее фирма.

— Черный «Jack Daniel's», можно большую бутылку, и пять банок «Red Bull», — бросила она заспанному продавцу.

Он смерил ее взглядом с головы до ног; бутылку и банки подал только после того, как она положила на стеклянный прилавок деньги. Доверия у него она не вызвала. Она смахивала на аристократическую пьянчужку, не сдержавшую зарока не пить. Настоящий, не аристократический пьянчуга, не сдержав зарока, покупает березовую воду или денатурат, а не виски. Нормальный пьянчуга способен добыть денег, которых не хватит и на маленькую бутылочку «Jack Daniel's», а что уж говорить о большой.

Через несколько минут она вылезла из машины у своей фирмы. Расплатилась с таксистом и через гараж вошла в здание. Единственный работающий лифт поднял ее на седьмой этаж, где находились их помещения. Ей еще ни разу не доводилось быть здесь ночью. Идя по темному коридору, чтобы зажечь свет, она испытывала странную тревогу.

Она остановилась перед решетчатой дверью. С правой стороны на уровне глаз находилась небольшая коробочка с клавишами, как на калькуляторе.

«Боже, надо же набрать код, чтобы открыть двери», — испуганно подумала она.

До сих пор ей не случалось этого делать. Утром, когда она приходила на службу, двери уже были открыты охранником.

Впрочем, что за проблема… 1808… А вдруг нет? Вдруг 0818?

Если ввести неверный код, через минуту тут будет охранник. Сигнал тревоги разбудит всю округу, и директорша вряд ли поверит, что ей нужно было сделать ночью какую‑то срочную работу.

Она замерла, лихорадочно соображая, что делать. Риск, конечно, большой. С другой стороны, ей так хотелось рассказать ему… Прямо сейчас. Это имело смысл только сейчас.

Она подняла руку и, не раздумывая, набрала 1‑8‑0‑8. И в тот же миг зажмурилась, сжалась, словно в ожидании удара.

Удара не было.

Она толкнула дверь и вошла в помещение. Из кухонного шкафчика взяла свой хрустальный стакан под виски. В зеленую кружку, которую прислал ей несколько недель назад Якуб, вылущила из алюминиевой решетки, которую вынула из морозильника, пяток кубиков льда. Поставила в морозильник четыре банки «Red Bull», а одну оставила в сумке. Прошла к себе в комнату. Налила виски примерно до половины стакана. Долила «Red Bull». Включила компьютер. Вызвала почтовую программу. Подошла к проигрывателю, стоящему около факса. Она мечтала об этом еще на ступенях лестницы перед политехническим. Виски со льдом в стакане — мысль о «Red Bull» пришла ей только в такси — и последняя пластинка Гепперт. Ей хотелось всецело утонуть в печали. А Гепперт в таких случаях лучше всего.

Она выбрала «Вместо». Залпом отпила полстакана. Подошла к столу. Распустила свернутый кабель, соединяющий клавиатуру с ее компьютером. Села на пол, клавиатуру положила на колени. Привалилась спиной к стене и начала писать:

Варшава, 28 августа.

Якуб!

Слушай внимательно…

Она встала. Что‑то ей было тревожно. Она прошла в кухню. Взяла из холодильника две серебристо‑синие банки. Вернулась в кабинет. Нажала на проигрывателе CD функцию «повторять бесконечно», включила «Вместо» и снова села на пол.

Слушай меня внимательно. Ты превратил меня — Боже, как действует на меня Гепперт — в самую печальную женщину в этой стране.

Ты раздавил меня. Уменьшил до размеров вируса. Да, именно так. До размеров вируса.

Ты поведал мне историю единственной любви…

Ты мог бы не приводить все эти подробности. Ведь мог же, да???

Она писала. Бормотала себе под нос и продолжала писать. Время от времени хватала стакан, стоящий рядом с ней на полу. Наконец она закончила писать. Лед в зеленой кружке весь растаял. Она снова положила на колени клавиатуру. По щекам у нее текли слезы. Она добавила:

Никак не могу перестать думать о ней. О Наталье. Ни одна женщина до сих пор не была способна так растрогать меня, как она. Стоит мне вспомнить эти строчки из ее письма: «Это будет пятница. Я как раз выяснила, что ты родился в пятницу. Это будет опять счастливая пятница, правда ведь, Якуб?» — и я сразу начинаю реветь. Просто не могу удержаться. Я вою. На всю комнату. И это вовсе не от виски с «Red Bull».

Почему такое случилось с тобой? Почему она умерла?

Ведь ангелы же не умирают…


Она протянула руку и, не вставая с пола, поставила клавиатуру на стол. Вылила воду из зеленой кружки, что стояла рядом с бутылкой виски и пустой банкой из‑под пива, на ладонь и медленно провела ею по лицу. Ей сразу стало лучше. Холодная вода смывала не только слезы. Она подняла кружку над головой и вылила остатки воды на лоб. Отбросив мокрые волосы со лба, она вспомнила коварный и неожиданный вопрос, который ей задала вечером парикмахерша: «Тебе кто‑нибудь сегодня ночью растреплет волосы или сделать попрочней?»

Она подумала: здорово, что все так сошлось, что именно сегодня она пошла в парикмахерскую. То была необыкновенная, романтическая и торжественная ночь с ним. В такую ночь каждой женщине хочется выглядеть как можно лучше. И не имеет никакого значения, что он еще не знает об этой ночи. Так у них получается. Условием их связи уже изначально было запоздание. Кроме того, в эту ночь он растрепал ей не только волосы. Чего бы она только не отдала за то, чтобы он был рядом с ней и действительно растрепал ей волосы. Она чувствовала: он знал бы, чего ей больше всего хочется.

— Как хорошо, что я напоила тебя, Разум, — усмехнувшись, прошептала она.

Она встала с пола. Сложила в полиэтиленовый мешок бутылку с остатками виски и все банки. Незачем им знать, что она любит пить в конторе виски с пивом и притом с пятницы на субботу после полуночи. Так что надо старательно затереть все следы. Зеленую кружку она поставила около монитора. Выключила компьютер. Погасила свет. В темноте подошла к книжному стеллажу возле дверей. Вытащила черный скоросшиватель. Рука распознала знакомую форму.

Несколько недель назад почтальон принес ей небольшую посылку. В фирме все сгорали от любопытства — что ей прислали. И кто. Пожалуй, больше всего их интересовало — кто. Она спрятала посылку в стол и, ничего не объясняя, вышла из комнаты. Она знала — это от него. Узнала по почерку. И ей не хотелось при всех распаковывать посылку. Они бы точно заметили, как дрожат у нее руки.

Она не могла дождаться, когда все наконец отправятся по домам. Во‑первых, она совершенно не представляла, что это может быть. В маленькой картонной коробочке, наполненной для сохранности, чтобы при пересылке не раздавили содержимое, белыми шариками пенопласта, находилось нечто, чему поначалу она даже не могла придумать названия. И лишь немного спустя поняла: он прислал ей модель двойной спирали ДНК из цветного плексигласа. Красную нить с маленькими отверстиями с внутренней стороны соединяли с черной бело‑красные и желто‑синие пары плоских стерженьков, так что получалась устремленная вверх витая лестница. Настоящая двойная спираль. На белых стерженьках были написаны буквы «А», на красных «Т». У зеленых поверху буква «Ц», а у синих «Г». Если смотреть сверху, видна была последовательность буквенных пар: AT ЦГ ЦГ AT AT AT ЦГ AT ЦГ AT ЦГ AT ЦГ AT… И приложено было письмо:

Мюнхен, 10 июля.

Знаешь ли ты, что в двойной спирали важна и имеет смысл только одна нить? Кстати, она так и называется смысловой нитью. Это она несет в себе генетическую информацию. Вторая, служащая единственно как образец для копирования, называется лишенной смысла. Но как целое все это имеет смысл именно с этой лишенной смысла нитью. Здесь лишенная смысла нить — черная. Мне нравятся обе.

Мне хочется, чтобы у тебя было что‑то от меня. Этакий эквивалент фигурки‑талисмана. Что‑то, полученное от меня, к чему ты могла бы прикоснуться.

Талисман! Это страшно банально и безвкусно. Ведь верно? Но мне все равно хочется, чтобы у тебя было что‑то наподобие амулета. Эту модель я когда‑то купил у студента на лужайке перед Институтом химии Массачусетского Технологического института в Бостоне. Разумеется, я видел множество других, куда более красивых моделей двойной спирали. Но эта мне особенно дорога. Я купил ее после того, как прочел свой первый доклад в США. В том самом МТИ. Для меня, это было все равно что получение Оскара. Для ученого доклад в МТИ приравнивается к аудиенции у Папы. Мне захотелось иметь какую‑то вещественную память с того места. За эту модель я заплатил все оставшиеся доллары из тех, что мне были выданы. Мне не хватило денег на автобус до аэропорта. И я шел пешком Но зато у меня была эта модель. А теперь мне хочется, чтобы она была у тебя.

Якуб.


Можно иметь плюшевого медвежонка, зайчика или щенка. А можно двойную спираль ДНК из плексигласа. Она, конечно, не мягкая, не плюшевая и ее не прижмешь к щеке. Зато в ней — гены.

Она вспомнила, как, прочитав приложенное письмо, коснулась плексигласа губами. Она сняла модель с полки и сжала в ладони. Ей не было нужды смотреть на модель. Она на память знала последовательность. И тут же подумала, что надо будет как‑нибудь поинтересоваться у Якуба, почему AT больше, чем ЦГ. Так всюду или это просто случайность на данном участке?

Она вышла усталая, но успокоенная, испытывая блаженную расслабленность. И с удивлением подумала, что хоть и выпила столько виски, осталась на удивление трезвой. Она уже собиралась поставить помещение на охрану, но вдруг бросилась к себе в комнату и опять включила компьютер.

— Я же не отослала этот e‑mail, — пробормотала она.

Было уже почти два часа ночи, когда почтовая программа подтвердила отсылку ее послания.

И ей подумалось — в последнее время эта мысль несколько раз приходила ей в голову, — что Интернету надо бы поклоняться точно так же, как вину и огню. Потому что это гениальное изобретение. Какая еще почта бывает открыта в два часа ночи?

Она вызвала по телефону такси и спустилась на улицу. Такси уже ждало ее.

— Я могу сесть рядом с вами? — спросила она у таксиста. Что‑то мне не хочется сидеть там сзади в темноте.

Он удивленно посмотрел на нее. Убрал газету, лежащую на переднем пассажирском сиденье, и сказал:

— Разумеется, можете. Мне будет очень приятно. Садитесь, пожалуйста.

Машина тронулась. По радио Дон Маклейн пел «Starry, starry night».

— А вы не могли бы сделать погромче? — спросила она, улыбнувшись водителю.

— Пожалуйста, сделайте такую громкость, какую вам хочется. Мне тоже нравится эта песня.

Она повернула регулятор громкости. Стала тихо подпевать. Через минуту к ней присоединился и водитель. Они посмотрели друг на друга и рассмеялись.

Она сидела, удобно откинувшись, прикрыв глаза, и слушала музыку. Так можно было бы ехать бесконечно. Такси вдруг стало уютным и безопасным убежищем. Она подумала, что давно уже не бывала так счастлива, как сейчас. Ее пальцы медленно передвигались по кусочку плексигласа, который успел уже нагреться от тепла ее ладони. AT, ЦГ, потом снова ЦГ и потом три раза AT…

Starry, starry night, paint your palette blue and gray..?


ОН: Он взял из ящика стола банку «колы». Сел по‑турецки перед монитором, раскрутил свернутый кабель клавиатуры, положил ее на колени и принялся читать.

Варшава, 28 сентября.

Якуб!

Слушай внимательно…

Слушай меня внимательно. Ты превратил меня — Боже, как действует на меня Гепперт — в самую грустную женщину в этой стране.

Ты раздавил меня. И уменьшил до размеров вируса, да, именно так. До размеров вируса. Ты поведал мне историю единственной любви.

Ты мог бы не приводить все эти подробности. Ведь мог же, да?

Только не говори мне, что это я тебя просила. Не говори мне этого! Это оправдание не подходит к тебе.

Я хотела знать о женщинах из твоего прошлого совсем немножко. Самую малость. Всего лишь что они существовали, что у них были такие‑то глаза, такие‑то волосы, такие‑то биографии и что они все в прошлом. Главным образом я хотела знать, что они окончательно и бесповоротно в прошлом.

Их должно было быть много, и они должны были быть разными. И должны были оставить разные следы. Их значение должно было распределиться. Чтобы ты не предпочитал ни одну из них. Такой у меня был план. У любой женщины на моем месте был бы точно такой же. «У любой женщины на моем месте» — Господи, как это страшно звучит, если произнести вслух.

Но когда имеешь дело с тобой, планировать невозможно. На тебя можно положиться. Ты основательный —мне нравится это слово, — основательный до боли. Но планировать твои реакции и поступки невозможно. До сих пор я это лишь предполагала. А с сегодняшнего дня знаю наверняка. У тебя слишком запутанная биография. К тому же ты меняешь биографии других людей.

На самом деле это неверно. Это другие люди жаждут изменить свою биографию ради тебя. Как Наталья.

До сих пор мне не доводилось быть знакомой с человеком, которого коснулась подобная трагедия. И с человеком, который бы познал такую любовь. Неужели все в жизни должно уравниваться до нуля? Неужели и здесь действует та мерзкая концепция равновесия, о которой ты как‑то написал мне три длинные страницы?

Когда я читала, чем ты одарил ее и что для нее делал, то думала, до чего же скучным, приземленным и даже банальным должно казаться тебе то, чем ты дарил или даришь очередных женщин. Потому что их просто не может не быть. Каждая, кто проходит мимо тебя, хотя бы могла остановиться, совершает ошибку. И даже не представляет какую.

Они, эти женщины, не должны ничего знать о Наталье. Не рассказывай им. Потому что им будет трудно стать вровень с той, кто для тебя является ангелом. У ангелов ведь не бывает хандры, плохих дней, морщин и регул.

Я задержалась рядом с тобой. Возможно, верней будет, если я скажу, что это я задержала тебя при себе. Но это egal, как ты любишь говорить. Тем не менее ты мне рассказал. Но то, чем ты даришь меня каждый день, вообще не назовешь ни приятным, ни банальным. Кроме того, ты, наверно, решил, что я это выдержу. Я ведь виртуальна. Как ангел. Ангелы тоже виртуальны. Они всегда были такие. Даже за тысячу лет до Интернета.

Но в моем случае это не так. Я ВСЕГО ЛИШЬ виртуальна. И ничего общего с ангелом не имею. Я грешная, развратная женщина. Но то, что ты такой исключительный и стоишь всех этих грехов, меня ничуть не оправдывает.

Твое здоровье! У «Дэниелса» с пивом совершенно особенный вкус. Попробуй. Ты почувствуешь привкус греха.

Вот как раз сейчас я поняла, что у меня на тебя есть планы. Это он сказал мне, что есть. И что быть их не должно. Потому что это аморально. Он назвал это «коварным». Нет, он правда употребил это слово! Сказал, что я нарушаю минимум две заповеди. Номер 6 и номер 9, то есть 69. Нет, вот этого он мне не говорил. Это я сама соединила.

Мы с ним вдвоем здорово напились и немножко побеседовали. То есть это я напилась, причем намного раньше. Он мне сказал, что еще никогда не мешал «Jack Daniel's» и «Red Bull» и что это может быть опасно для сердца. А я ему ответила, что ему нечего бояться, так как он даже не проезжал поблизости от сердца, и на него это не подействует. Опасность для сердца представляешь ты.

Но ты ведь, кажется, еще не знаешь его? В таком случае позволь тебе представить: пан доктор М. Разум Мой собственный. А «М» — это Мудрый.

Ко мне он обращается не иначе как «Сердце». А мое имя полностью игнорирует. Я уже привыкла. Для него я «Сердце». В этом, наверно, нет ничего оскорбительного?

С ним трудно спорить. Он не умеет чувствовать. Да и пить он стал только после того, как я его разнервировала. Я воспроизвела по памяти то, что он мне говорил. В основном для тебя. Ты ведь любишь такие дискуссии.

Разум: Сердце! Ты что, пьешь?

Сердце: Я? С чего ты взял? Это всего‑навсего виски.

Разум: Мне нравятся, Сердце, такие ответы. Очень нравятся. Хочешь, поговорим об этом?

Сердце: Зачем он мне все это так подробно описал? Мог бы догадаться, что мне это будет неприятно.

Разум: Сердце, ты что? Газет не читаешь? С каких это пор мужчинам известно, что повергает женщин в печаль? Просто он хотел с кем‑то поделиться всем этим. Ты уже несколько месяцев клеишься к нему, вот он и подумал, что ты подходящий объект.

Сердце: Разум, ты только не воображай, что если ты сверху, так тебе все видней и все можно. И потом я к нему вовсе не «клеюсь», как ты изволил выразиться. Просто мы проводим с ним много времени. Нам нравится разговаривать друг с другом.

Разум: Ну как же! «Любим разговаривать друг с другом». Не смешило бы ты меня, Сердце. У меня со смехом проблемы. Мы взаимоотталкиваемся, потому что смех лишает меня серьезности.

Разговариваете? Разумеется. Кстати, ты могла бы при нем молчать. В последнее время ты даже мечтаешь об этом. Провести рядом с ним целый день и молчать. Слов от него ты получила более чем достаточно.

Сердце: Да. Но в этом нет ничего дурного. Просто я хотела бы увидеть, как это выглядит, если мы не будем разговаривать. Так ли это будет хорошо. Это для общего знания. Ты ведь любишь знания?

Разум: Тебе нужно думать не о том, чтобы с ним было хорошо. Тебе должно быть хорошо с твоим мужем. С ним, кстати сказать, последнее время ты тоже молчишь. Этого тебе, должно быть, вполне достаточно.

Сердце: Ну, разумеется. Этого и следовало ожидать. Ты станешь примешивать моего мужа. Он имеет огромное значение для меня, и ты это прекрасно знаешь. Сейчас даже лучше, чем я. Он с тобой проводит куда больше времени, чем со мной.

Разум: Так я и предполагал. Твой муж со мной постоянно. Даже ночью. Не потому, что ему так хочется. Просто ты его сюда сослала. Там у тебя, должно быть, пусто?

Сердце: Временами. Чаще всего, когда возвращаюсь с работы.

Разум: Ну да. Выключаешь компьютер, и сразу пустота. Что у тебя с этим типом из Германии? Как Разум я признаю, что он умен. Но умных мужчин пруд пруди. Что в нем такого особенного?

Сердце: Тебе, разум, этого не понять. Может, если бы ты напился, ты что‑нибудь сшурупил. Сколько тебе кубиков льда? Еще не сейчас? Решайся поскорей. А то ведь может и не хватить.

То, что у меня происходит с ним, это нечто мистическое. Ты в развитии остановился на рационализме. А рационализм о мистическом знает только то, что оно абсолютно не рационально.

Разум, проверь‑ка у себя, не ошибаюсь ли я. Действительно ли ratio означает «часть целого»? Я почти уверена,что права.

А я уже проскочила эту раннюю фазу. Рационализм (ты проверил?) неполон, он холодный и неуютный. Как брошенное эскимосское иглу. Тому, кто всю жизнь прожил в иглу, не понять, как в ноябре, когда за окном льет дождь, блаженно чувствуешь себя на мягком ковре у камина. А рядом с Якубом часто бывает, как в ноябре у камина. В определенный момент тебе становится так хорошо, что забываешь, что забываешься. А кроме того, мне так тепло от этого огня, что я с удовольствием бы приказало телу раздеться. Можно от этого вполне впасть в зависимость. Я много раз задумывалась, почему так. И знаешь что, Разум? У меня получилось, что я для него все время самое важное. Рядом с ним я единственная, абсолютно единственная. Такого чувства у меня уже давно ни с кем не возникало.

Разум: Нет ничего хуже, чем камин в пустом доме на следующий день. Осталась только зола, которую надо вынести. И очень часто не оказывается никого, кто сделал бы это для тебя. Ты думало, Сердце, об этом? В иглу всегда одинаково. Скучно? Холодно? Возможно. Но нет золы. В дополнение к золе ведь нужен огонь.

Сердце: Не думало. Потому что я не думаю. Я чувствую. Это ты, бедолага, только думаешь.

Разум: Не воображай, Сердце. Думаешь, если ты меня представишь воплощением рациональности, то окажется, что ты — сама возвышенность и вообще наивысшая стадия развития, а я — этакое провинциальное захолустье? Ошибаешься, Сердце, ошибаешься. Мы оба с тобой места, где происходят химические реакции. Да, да, сердце, так оно и есть. Мы с тобой только лишь химия. Просто твоя реакция несколько отличается от моей. Я — это нейроны, дендриты, подбугорная область, средний мозг, мозжечок. Ты — это главным образом нейропередатчики, фенилэтиламин, допамин и катехоламин. Впрочем, названия не имеют значения. Когда‑нибудь нас можно будет зарегистрировать в каком‑нибудь банке данных химических реакций. Вот увидишь.

Твоя реакция заканчивается значительно быстрей, чем моя. Моя продлится до самого конца. Твоя реакция расходует слишком много тепла. Ты слишком многого требуешь и слишком много забираешь. А такого долго не выдержит даже доменная печь. Ты выгораешь. Кроме того, ты подбрасываешь топливо только в одну печь. Смотри, Сердце, ведь вторая у тебя гаснет. Но пока еще теплится. Еще не поздно. Пока что ты можешь раздуть там огонь.

Сердце: Разум, ты даже говоришь разумно. Но ты ведь не знаешь. Есть такие вещи, которых ты никогда не поймешь.

Разум: Ладно, ладно. Я знаю, Сердце, знаю, что тебе нужно. Тебе нужна любовь. Но помни одно: из всего, что вечно, самый краткий срок у любви. Так что не настраивайся на вечность. Ты, Сердце, отнюдь не пространственно‑временной континуум.

Сердце: Ты говоришь так, потому что ненавидишь любовь. Я ведь знаю. И я даже понимаю тебя. Ведь когда она приходит, тебя выключают. Оба тебя выключают. Тебя относят в подвал, как лыжи по окончании зимы. И там ты будешь ждать до следующей зимы, до следующего лыжного сезона. А пока что в тебе не нуждаются. Ты им мешаешь. Пойми это. Ты ведь Разум, так что должен понять без особого труда.

Зачем им ты? У них для тебя нет времени. Они непрерывно думают друг о друге. Восхищаются друг другом. Даже недостатками. Разум для них — это страх перед отказом, это мучительные вопросы, почему именно он или она. А они не хотят таких вопросов и потому выключают тебя. Тебе остается только согласиться с этим.

Разум: Не могу. Ты ведь, Сердце, чувствуешь, что не могу. Порой мне удается докричаться до них из подвала. Но они не слышат меня. Они в эту пору глухи ко всему.

А потом, откуда ты все знаешь, Сердце? Кстати, можешь мне сейчас налить. Растрогало ты меня этим своим подвалом. Надо выпить. Три кубика льда. И только виски. Никакого пива. Наливай сразу до половины.

Сердце: Вот это правильно. Хорошее виски, верно? Если есть возможность, я пью «Jack Daniel's». Хочешь еще стаканчик? Льда три кубика, верно?

Ты поможешь мне, Разум? Для меня это очень важно. И я никогда этого не забуду. Поможешь? Ты не мог бы выключить на какое‑то время Совесть? Она страшно меня донимает.

Разум: Послушай‑ка, Сердце, никогда больше так не делай. Никогда не пытайся ни о чем договариваться со мной за выпивкой. Будь бескорыстным. То, что мы вместе пьем и ты немножко рационализируешься, а я немножко расчувствовался, вовсе не дает тебе права делать мне сомнительные предложения. Сохраняй все‑таки порядочность.

А кроме того, Совесть не даст себя выключить. И я не способен это сделать. Я ведь уже несколько раз пытался выключить ее, потому что она и меня порой достает. Ничего не вышло. Ее можно на какое‑то время заглушить. Но лучше все‑таки жить в согласии с ней. С ней ведь даже поговорить не удается. И очень трудно встретиться. Она сидит себе где‑то в Подсознании. И вылезает оттуда чаще всего по ночам. В это время я уже сплю и восстанавливаюсь, а у тебя, Сердце, в эту пору отличный синусоидальный ритм.

Сердце: Ни о чем я с тобой за выпивкой не договариваюсь. Ты мог бы сделать это по доброте сердечной. Но ты прав, Разум. Торговаться с Совестью — дело бессмысленное.

Разум: Послушай‑ка, Сердце, коль уж мы тут разговариваем с тобой с глазу на глаз, так скажи мне честно и откровенно, чего тебе нужно.

Зачем ты все это начинаешь? Я ведь все вижу. Как только ты познакомилось с этим Якубом, так сразу началось: то ты несешься вскачь, то замираешь, колотишься, как безумное, заливаешь меня допамином, спотыкаешься, сжимаешься. То будишь меня среди ночи, а то и вовсе не даешь мне спать. Вот как сегодня. Зачем ты все это делаешь? Для переживаний и воспоминаний?

Боишься, что когда‑нибудь будешь биться над именинным тортом, трагически полным свечек, и сожалеть, что время твое прошло, а ты так ничего и не пережило? Ни одной стоящей аритмии, ни одной романтической долговременной тахикардии или хотя бы мерцания предсердия? Этого ты боишься, Сердце? Или ты боишься, что если будешь биться ради одного‑единственного мужчины, у тебя возникнет чувство утраченных возможностей?

И потом, выключи ты наконец эту Гепперт. Сколько раз подряд можно слушать одну и ту же чувствительную чушь? «А как проснусь, вздохну: ну что ж, все это было, видно, вместо». Даже я уже выучил это на память. И перестань плакать, Сердце, потому что, когда я это вижу, теряю Рассудок.

Сердце: Понимаешь, Разум, этот Якуб так далеко, и у него так мало шансов конкурировать с кем‑нибудь, находящимся на расстоянии вытянутой руки, кто мог бы заставить меня биться сильней, но все равно только с ним я начинаю учащенно биться. Поначалу я беспокоилось из‑за этого, словно из‑за благоприобретенного порока. Тем паче что Совесть все время пугала меня, что, мол, это страшно опасно, может стать причиной инфаркта и что рано или поздно на ЭКГ все проявится. И сперва я даже соглашалось с ней. Думало, что это пройдет, что ты. Разум, вместе с Рассудком поможешь мне справиться, что это только временные нарушения, ставшие реакцией на холод, пустоту и всеобщее равнодушие. Но теперь мне хочется, чтобы «нарушения» эти продолжались. Очень хочется .

Но тебе, Разум, этого не понять. Налить тебе еще? Но пить придется безо льда. Он растаял. Полностью. В точности как я.

Разум: Давай, Сердце, наливай.

Якуб! Это не полная запись дискуссии. Дальнейшее происходило уже после пятого стаканчика, и я предпочитаю об этом умолчать. Главным образом, чтобы не подорвать свою репутацию.

А Гепперт по‑прежнему поет. Как видишь, я не послушалась Разума. Потому что если что‑то для меня важно, я никого не слушаюсь. Даже Разума.

Никак не могу перестать думать о ней. О Наталье. Ни одна женщина до сих пор не была способна так растрогать меня, как она. Стоит мне вспомнить эти строчки из ее письма: «Это будет пятница. Я как раз выяснила, что ты родился в пятницу. Это будет опять счастливая пятница, правда ведь, Якуб?» — и я сразу начинаю реветь. Просто не могу удержаться. Я вою. На всю комнату. И это вовсе не от виски с «Red Bull».

Почему такое случилось с тобой? Почему она умерла? Ведь ангелы же не умирают…


Он опустил голову. Какое‑то время сидел, не шевелясь. Он ощущал растущее оцепенение. Это ему было знакомо. И вместе с оцепенением вернулось то самое чувство. Такого не было уже несколько лет. А он ждал это чувство. Выискивал. Вызывал в себе. Всем, чем только можно. Музыкой, вином, литературой, таблетками, религией, психотерапией, различными веществами. Слишком хорошо он помнил, насколько оно важно для него. Но оно ушло вместе с Натальей. Вернулось на несколько месяцев в Дублине с Дженнифер, а потом снова исчезло. И вот уже несколько месяцев, как оно снова появилось. Сперва на мгновение. Что‑то вроде проблеска. Сверкнет и погаснет. Но сейчас оно не исчезало. Так же, как тогда. Теперь все будет, как тогда! Все фазы по очереди. Медленно распространяющееся изнутри — из окрестностей, а может, и из самого сердца — тепло. А потом легкая грусть, чуть стискивающая горло. И сразу же радость. Радость до того дикая, что даже хочется плакать. И следом какое‑то сверхъестественное вдохновение. А затем ласковое все длящееся и длящееся волнение. И над всем доминирует желание прикоснуться. Прикоснуться к ней. Всего на миг, и лучше всего губами. Да! Это именно то.

Это нежность.

Он набрал номер телефона ее фирмы. Но он опоздал. Ее там уже не было. Он подошел к окну. Улыбнулся. Как это она сказала? «Не воображай, Сердце…» А может, нет, может: «Ты, Разум, не воображай…» Но при ее сердце и разуме это egal.


@4


ОНА: То, что произошло после той ночи, было как второй том книги, которую и после первого тома хотелось тут же начать перечитывать. Иногда она просто протирала глаза от удивления. Его электронные письма стали полны нежности и неподдельной тоски по ней. Он был в них тонкий, снисходительный, терпеливый, любознательный, непроизвольный, спокойный и временами невротически впечатлительный.

А сверх того он был секси. Она уже сыздавна считала, что в мужчине нет ничего более секси, чем умение слушать. А он умел ее слушать, то есть умел, когда они открывали чат, читать целые экраны ее текстов с воодушевлением мальчишки. Читая, он иногда прерывал ее на полуслове и задавал вопросы, извлекая из ее памяти подробности, которые, как ей казалось, она давно уже забыла или которых она до того никогда не знала. А кроме того — и этим он ее слегка приводил в смущение, — он помнил все, что она рассказывала ему, лучше, чем она сама. Временами ей казалось, что у него все записано в толстом черновике, который он втайне от нее открывает и цитирует ей оттуда ее собственные слова.

Но наиболее секси в нем была, вне всяких сомнений, его голова. В мужчинах всегда ее больше всего интересовала голова. Когда‑то еще в институте в одну из анджейковских ночей они с подругами в общежитии составляли списки мужчин, с которыми охотней всего легли бы в постель. Этакая забава после нескольких бутылок пива. В ее списке на первых четырех местах стояли: Достоевский, Фрейд, Эйнштейн и Бах. Ни один из них при всем желании даже после четырех бутылок вина и близко не напоминал Редфорда (он занимал у нее в списке восьмое место), и однако же каждый из них благодаря, наверное, своей гениальности порождал в ней самые настоящие сексуальные фантазии. Ну а если бы пришлось делать этот список сейчас? Кстати! Кто сейчас был бы в нем? Достоевского она заменила бы временно на Воячека, Фрейд и Эйнштейн точно сохранили бы свои позиции, Баха сменил бы Сантана. А Якуб? Якуб просто неизменно секси, и вообще он в другом списке. А вопрос какой был? Ах, с кем она охотней легла бы в постель?.. Сейчас это неважно. Сейчас она ложится в постель с мужчиной, который никогда не состоял в том списке. Да в этом тоже его нет. Как‑то так получилось. Впрочем она, когда составляла тот, первый, список, его еще не знала. Это было так Давно. В ту пору ей случалось думать (разумеется, в глубочайшей и полнейшей тайне), что охотней всего она легла бы в постель с Дженис Джоплин. Такая вот биография. Было это страшно давно.

Она пыталась объединить все свое знание о нем в одно слово, которое верней всего характеризовало бы его. И не без удивления вдруг осознала, что больше всего подошло бы слово «женственность». Да, Якуб был очень женственный. Как‑то она написала ему это, заранее предвкушая его реакцию. Она была уверена: он станет протестовать и очень аргументированно доказывать ей, что она не права. Она очень любила, когда он начинал протестовать. Именно тогда, когда он протестовал и приводил доказательства, она больше всего узнавала о нем и о том, что он думает. Он старался любой ценой доказать свою правоту и переубедить ее, но всегда делал это так, чтобы ее не обидеть.

Бывало она из чувства противоречия намеренно заранее подготавливала интересующие ее «расхождения во взглядах», излагала ему, с удовольствием читала, что он может сказать по этому поводу, чтобы под конец, узнав все, что хотела, сообщить ему, что и раньше была с ним от начала до конца согласна.

«Ты самый женственный мужчина, какого я знаю», — провокационно как‑то написала она ему, когда они открыли чат. И он тотчас же, как будто у него заранее был подготовлен ответ, набрал:

Меня всегда интересовало, замечаешь ли ты женственную сторону моей личности. Я ее в отличие от большинства мужчин ничуть не подавляю. Напротив того, я выискиваю ее в себе. И мне повезло, что делаю я это вместе с тобой. Ты даже не представляешь, как сильно ты помогаешь мне жить в согласии с женственной стороной моей психики. И я давно уже хотел поблагодарить тебя за это.

А через минуту приписал, чтобы у нее не было сомнений, что женственная сторона — это отнюдь не вся его психика:

Это мне помогает несравненно лучше понимать, что ты чувствуешь, как чувствуешь, а также когда и где чувствуешь. Такое знание для настоящего мужчины все равно что путеводитель по женской душе, а уж тем более телу. Apropos. А знаешь ли ты, что до сих пор ты ничего не поведала мне о своем теле? А ведь мы разговариваем уже больше трех минут.

Разве может быть что‑нибудь сладостней, чем женственный настоящий мужчина, который сам напоминает тебе, что сегодня он еще не сказал, до чего ты привлекательна для него?

Ее единственно беспокоило, что он до сих пор не дал названия тому, что уже несколько месяцев существует между ними. Она ни в малейшей мере не сомневалась, что безмерно важна для него. Она чувствовала это на каждом шагу. Каждое утро ее ждал e‑mail от него. А в понедельник целых три. Пятничный, субботний и воскресный. Это началось после «ночи с Натальей» и уже не менялось. Никогда. Несмотря на его многочисленные поездки, e‑mail «на начало n‑го дня с тобой» — так он это называл — ждал ее с такой же регулярностью, с какой восходит солнце или ходят поезда в Германии. Он считал каждый день. «N» каждый день оказывалось на единицу больше. Уже страшно давно она никому не была так необходима. Как‑то в полдень (дело было перед сами регулами) она ела ленч у себя за рабочим столом, в наушниках плеера звучал Вэн Моррисон, а она думала о нем и плакала. Так, ни с того ни с сего полились слезы. Неконтролируемая экзальтация.

Это было чудесно — начинать день с его писем. В понедельник они всегда были нежней, чем в другие дни. В выходные он скучал, тосковал по ней. Она это чувствовала. И с каждым уикендом все отчетливей. То, как он называл ее, что и каким образом описывал, что хотел узнать — все выдавало, что он скучает по ней. Кроме того, о чувствах он чаще всего говорил в понедельник. И порой так необыкновенно, что у нее, когда она читала, дыхание замирало в груди. Как в тот понедельник после уикенда в Берлине, где он принимал участие в какой‑то учебе:

Тебе даже не представить, как безумно я радуюсь, что знаю тебя и могу сказать тебе об этом. Тебе даже не представить…

Или тогда, когда он был в Бельгии в университете Амюр и специально поехал на несколько часов в Брюссель, чтобы из вокзального интернет‑кафе послать e‑mail, который в тот понедельник она множество раз перечитывала:

Потому что я люблю тебе писать. По множеству причин. И среди прочих потому, что хочу, чтобы ты знала, что я думаю о тебе. Побуждение достаточно эгоистическое, но у меня нет ни малейшего желания отпираться от него. А думаю я о тебе много и часто. Собственно говоря, мысли о тебе сопутствуют мне в любых ситуациях. И ты даже не представляешь, как мне с ними хорошо. А при случае я придумываю разные вещи. С которыми мне тоже, как правило, очень хорошо. Потому что я очень высоко ценю тот факт, что ты появилась в моей жизни.

Правда, в последнее время мне стало трудно использовать такие слова, как «ценю». В последнее время мне часто представляется, что слова слишком малы. Потому я благодарю тебя. Благодарю тебя со всей серьезностью и с неизменным легким волнением за то, что ты есть. И за то, что я могу быть.

А также и тогда, когда он растрогал ее письмом, которое он написал воскресной ночью в своем кабинете в Мюнхене:

Вчера я поехал на велосипеде в лес. Знаешь, о чем я всегда мечтал, когда мне казалось, что я влюблен? Я мечтал, чтобы в поцелуе ощутить вкус ягод, которые я перед этим собирал для НЕЕ в лесу. А ты любишь лес?

А ягоды?

Да, понедельники с ним — это почти то же самое, что еженедельные «валентинки».

И хотя по понедельникам его письма были полны вопросов, он никогда — в последнее время она полностью убедилась в этом — не спрашивал, что она делала во время уикенда. И она знала почему. Для него ее муж был чем‑то наподобие штампа регистрации в паспорте. Кто‑то его поставил, и время от времени его где‑то следует предъявлять. И значение он имеет лишь потому, что так постановил какой‑то чиновник. Такой же, как, к примеру, тот, что регистрирует брак. Нет, он ни разу ей этого впрямую не говорил. Но она сумела вычитать это из его текстов. И так оно в действительности и было. Она точно знала.

Они словно сговорились не касаться темы «муж». Впрочем, и сговора‑то никакого не было. При сговоре необходимо хотя бы раз побеседовать. А она с ним о муже не разговаривала. Она просто сообщила о его существовании. Одним‑единственным предложением:

«Мне 29 лет, я живу в Варшаве, и уже пять лет с мужчиной, который является моим мужем, у меня длинные черные волосы, а цвет глаз зависит от настроения».

Это было в тот самый день, когда она нашла его и обратилась к нему на ICQ. Она хотела, чтобы все было ясно с самого начала. До сих пор он мог без устали возвращаться к ее глазам, которые «благодаря зависимости их цвета от эмоций могли бы стать гениальным объектом исследований генетиков, если уж не всех, то по крайней мере одного из них — это несомненно». Мог выспрашивать в мельчайших деталях про «оттенок, волнистость, структуру пушистости, запах и вкус ее волос», подробнейше рассказывать о Варшаве, которую он помнил еще «в те времена, когда самым большим развлечением в этом городе был подъем на лифте на 32 этаж Дворца культуры». Но ни разу он и словом не упомянул о «пяти летах с мужчиной». Этой теме он не посвятил ни единой миллисекунды их пребывания в Интернете.

Поначалу она не обращала на это внимания. Описывая свою жизнь, она часто и совершенно не задумываясь использовала множественное число. Но потом по мере расширения сферы интимности в их дружбе стала испытывать некоторый внутренний дискомфорт, когда писала «мы», подразумевая себя и мужа. А последнее время уже явственно чувствовала, что ему могут быть неприятны ее рассказы о том, что она делала вместе с мужем, даже если они всего‑навсего вместе копали грядки на даче. А ей вовсе не хотелось делать ему неприятное. Ему должно быть с нею хорошо!

Так хорошо, как ни с кем другим!

Потому последнее время она старалась использовать только единственное число. Разумеется, многое делалось во множественном числе, но рассказывала она об этом в единственном. И было это в общем‑то совсем нетрудно. Меньше чем через две недели она научилась описывать все только в единственном числе. А еще через несколько недель начала забывать, что она делала вместе с мужем, а что в одиночку. А о том, что невозможно было описать в единственном числе, она попросту умалчивала.

Это было очевидно. С какого‑то момента он не мог смириться с тем, что она принадлежит другому мужчине. А она принадлежала. И холод, который установился в последнее время между ней и мужем, отнюдь не отменял того обстоятельства, что у них были так называемые «регулярные половые сношения». В этом не было ни романтики, ни страсти. Одна лишь регулярность. Это могло бы происходить лучше. Гораздо лучше. Если бы того хотела она. Но она не хотела. Ей было вполне достаточно, что она желанна для мужа. Он желал ее и в награду регулярно получал в свое распоряжение ее тело. Она это делала охотно, поскольку муж был хорошим любовником. Он не только знал, что она любит, но еще и старался дать ей это. Правда, в последнее время ему это удавалось не так хорошо, как некогда. Но то была не его вина. Это она не раскрывалась настолько, чтобы могло быть, как некогда. Не могло, потому что теперь она по‑настоящему хотела только Якуба.

Но тем не менее для нее было важно, что она желанна для мужа. Это успокаивало. Создавало ощущение, что ничего не изменилось. Что он точно принадлежит ей. Что ничего не заметил. И что может и дальше желать ее. Вот такая коварная конструкция. Она имела свои сто процентов «уверенности», ну а остальное… Это же временно. Когда все закончится, она вернется к своим ста процентам, и будет, как раньше. Без боли и шрамов. Так она решила однажды поздним воскресным вечером, лежа после бутылки «бордо» в ванне, полной благоухающей лавандою пены. Она не совершает ничего плохого. Это только мозг. Она даже пальцем не коснулась его. И не коснется.

А этот поп не прав! Недавно она прочитала в Интернете заметку одного кардинала, редактора какой‑то влиятельной ватиканской газеты. В ответ на вопросы растерянной читательницы из Триеста, молодой замужней женщины, он писал в передовой статье, которая была мгновенно опубликована в интернетовском издании CNN и тут же повторена такими крупными интернет‑журналами, как Yahoo, AOL, MSN, а также «Виртуальной Польшей»:

«Виртуальная действительность точно так же полна искушений, как реальная. Грех прелюбодеяния можно совершить в Интернете, не выходя из дома».

Нет, этот поп был не прав. Да и что может знать священник об искушениях? Виртуальная реальность вовсе не так же «полна искушений», как реальная. В виртуальной их куда как больше. И она это прекрасно видит в понедельник утром у себя на службе.

Но сейчас была пятница. Редкостная пятница. Они разговаривали почти весь день. В Германии был какой‑то праздник, и он пришел к себе в кабинет только ради нее. Он был у нее на ICQ практически полные восемь часов. Внимательный, терпеливый, исполненный юмора. Понедельничный — в пятницу. Он писал ей письма, они открывали чат. Он рассказывал ей необыкновенные истории о геноме, о том, что будет, когда его полностью расшифруют, о четвертом измерении вселенной, которое вовсе не мнимое, хотя и выражается мнимым числом, о том, что он думал, какую форму имеет ее ладонь, и о том, что во время уикенда он взял Милоша в переводе на немецкий и у него было ощущение, будто он читает инструкцию по обращению с посудомоечной машиной, и что он очень хотел бы почитать ей что‑нибудь вслух, а также что с недавнего времени его преследует мечта увидеть ее.

Если у тебя есть твоя фотография и ты могла бы преобразовать ее в какой‑нибудь электронный формат и потом отослать мне, то… То я мог бы увидеть тебя, ведь верно? Сейчас. И вечером тоже. И в любое время, когда мне только захочется. Пришлешь?

Она осталась после работы. Нашла на диске фотографию с какого‑то приема в фирме мужа. На этом снимке она была поразительно красива. Она тратила много времени, чтобы хорошо выглядеть на таких мероприятиях. Главным образом для того, чтобы девочкам из маркетинга и администрации нечего было бы сказать, когда на следующий день они за кофе будут вплоть до каждой мелочи обсуждать «старых» сотрудников фирмы.

Да, на этом снимке она выглядела на все сто. Загорелая после отдыха на Балатоне. Похудевшая, после того как отравилась мороженым в Сопоте, и потрясающе причесанная Ивоной. Все ей говорили, что выглядит она прекрасно. Все, кроме секретарши. Но это было лучшее доказательство того, что на этом фотоснимке она действительно очень хороша.

Она приготовила e‑mail для него. Преобразовала фотографию в формат «jpg», чтобы файл был не слишком большим — таким вещам учил ее он, — и присоединила к мейлу. А перед уходом отослала.

Утром в понедельник она в очередной раз многое узнает про «восхитительный цвет ее глаз», «волнистость» волос, «неповторимую форму» губ. И, насколько она знала его, в первый раз с начала их знакомства немало услышит о форме своей груди. На этом фото у нее исключительно большое декольте. Ей очень хотелось узнать все это от него. И лучше всего в понедельник. Потому она выбрала эту фотографию.

Спускаясь в лифте, она подумала, как было бы здорово, если бы понедельник наступил уже сегодня вечером.


@5


Яцек, Компьютерный центр, Институт Макса Планка, Гамбург:

Он уже выходил, когда зазвонил телефон. Была суббота, время перед полуночью, в центре пусто, так что звонить могла только жена. Ему не хотелось брать трубку. Он страшно устал, глаза слезились от непрестанного вглядывания в три монитора, к тому же он ощущал хорошо знакомую внутреннюю тревогу, которая неизменно посещала его, стоило выпить более десяти чашек кофе и выкурить две пачки сигарет. Он был в таком настроении, что ему совершенно не хотелось дважды выслушивать претензии жены: сперва по телефону, а вторично — когда переступит порог квартиры. В очередной раз он узнает, что он «никогда не бывает дома», что «Аня давно уже забыла, как он выглядит», что «ему надо было жениться на этих чертовых компьютерах» и что «все равно никто этого не оценит». Естественно, он не станет ей объяснять, что не мог не прийти, так как у них срочная работа, он обещал шефу, а в Калифорнии ждут и там абсолютно никого не интересует, что у них тут, в Гамбурге, на двое суток вылетел Интернет и он был оторван от мира, как эскимос на льдине, и потому пришлось прийти сюда сегодня.

Внезапно на него накатила злость.

«А почему, собственно, не объяснить ей, чтобы поняла раз и навсегда? — подумал он. — Я тут надрываюсь, как карла, а она…»

Яцек вернулся к телефону с твердым намерением все ей наконец высказать. Поднял трубку. Но это был Якуб.

— Яцек, убери, пожалуйста, один мой e‑mail с сервера в Познани. Для меня это очень важно, — произнес он тихим, как всегда немножко печальным и хрипловатым голосом.

Если Якуб звонит в полночь, причем после пяти лет молчания, и сразу же после «доброго вечера» произносит такую фразу, значит, ему и вправду это очень нужно.

Поэтому он не стал ни о чем расспрашивать, взял только адрес сервера, на который пришел этот e‑mail, и осведомился, сколько времени у него на «уборку».

— До шести утра понедельника, — услышал он. — Можешь прислать мне сообщение на пейджер, удалось тебе или нет?

— Якуб, можешь не сомневаться, все удастся. Давай номер своего пейджера.

— Как чувствует себя Анита? — спросил Якуб. Услышав, что хорошо и что она часто спрашивает про него, Якуб положил трубку.

Вечно он появлялся только на минутку, все нарушал и опять пропадал.

Как правило, на года.

У Яцека было ощущение, будто все снова вернулось, и было это похоже на сон днем, что в последнее время с ним случалось довольно часто после красного вина.

Но то был не сон.

Якуб составлял важную часть его прошлого.

Знакомы они были с техникума. И Якуб с самого начала вызывал у него удивление. Во‑первых, своим мозгом, во‑вторых, упорством. Вообще‑то все ему удивлялись, но, разумеется, никто в этом ему не признавался. Мозг в этом техникуме не относился к тому разряду мускулов, которыми следовало восхищаться, по крайней мере в открытую, а у Якуба других мускулов не было, и к тому же ростом он был меньше всех. И вид у него был вечно задумчивый и немного печальный. К тому же он получал письма от матери. Каждый день.

Хотя бы уже поэтому все с удовольствием делали ему разные пакости. Порой воровали материнские письма и читали их во всеуслышание.

Что может писать мать, которая тоскует по своему сыну?

В такие моменты он только беспомощно стоял, этакое воплощение безграничного страдания, ни слова не произносил, лишь сжимал кулаки и смотрел на них взглядом, полным бессильной ненависти.

Он ничего не мог им сделать. Потому что других мускулов, кроме мозга, у него не было, и они это прекрасно знали.

Но после третьего класса Якуб вернулся с летних каникул совсем другим. Он здорово вырос. Неожиданно стал таким же, как все остальные.

Яцек прекрасно помнит, что тогда получилось.

Во время воскресного обеда в интернатской столовой кто‑то принялся громогласно рассуждать, брала ли мать Якуба заем, чтобы приобретать на почте марки для такого количества писем. Все дружно ржали. Якуб молча встал — в глазах у него прыгали искорки, и он странно усмехался — извинился перед всеми обедающими, подошел к шутнику и изо всех сил ткнул его лицом в тарелку с бульоном. Яцек помнит — словно это было вчера, — как остатки бульона в тарелке стали медленно розоветь от крови…

Все замолчали и только глядели, а Якуб поднял голову обидчика из тарелки и окончательно унизил беднягу, обтерев ему окровавленное лицо бумажной салфеткой, после чего вышел без единого слова.

Это было красиво…

С этого времени никто больше не осмеливался комментировать письма, приходящие Якубу.

После того инцидента Якуб стал как бы существовать для всех. Если он что‑нибудь говорил, его слушали, как любого другого, если курили, его тоже угощали сигареткой (чего ранее никогда не случалось), а когда шли на танцульки к девочкам в медицинский лицей, брали его с собой.

Он ходил с ними, хотя никогда не танцевал. Якуб обычно сидел в темном углу, молчал и лишь задумчиво смотрел на танцующих.

Но однажды во время танцулек произошло нечто сверхординарное.

Одержимая учителка польского из медицинского лицея, желая разнообразить карнавальный вечер (а верней сказать, разделить парочки, которые стали слишком тесно прижиматься друг к другу во время танца), организовала поэтический фестиваль. Со сцены декламировали стихи. Это имело вид конкурса,чтобы определить учащегося, который прочтет по памяти самый длинный поэтический текст.

Коварный был замысел, потому что ребятам из техникума поэзия была нужна, как рыбе зонтик. Никто из них даже не поднялся на сцену. Уже через несколько минут стало ясно, что соревнуются между собой исключительно парни из общеобразовательного лицея, причем исключительно для того, чтобы понравиться девочкам из медицинского. Конкурс уже завершался, девочки аплодировали декламатору, который, торжествуя, спускался со сцены, отчитав четырнадцатиминутный отрывок из «Балладины» Словацкого. И тут вдруг на сцену поднялся Якуб. Он взял микрофон и, когда все умолкли, попросил извинения, что не будет читать ничего из школьной программы, а сосредоточится исключительно на лирике. И тут же тихим голосом принялся читать.

Аснык, Павликовская‑Ясножевская, Яструн, Пшерва‑Тетмайер, Осецкая, Галчинский, Илланкович, Лесьмян, Бачиньский, Норвид, Стафф, Чехович…

Не прерываясь, добрых полчаса он, сосредоточенно уставясь взглядом в пол и ни разу не посмотрев в зрительный зал, сообщал фамилии поэтов, названия сборников и декламировал стихи.

Иногда он производил мягкие движения рукой, иногда на несколько секунд задумывался, словно давая слушателям время прочувствовать услышанное, эмоционально перестроиться или просто вспоминая следующую строчку.

В какой‑то момент, прочитав до половины стихотворение Павликовской‑Ясножевской, он спустился в зал и снова уселся в своем углу. Несколько секунд стояла тишина, девочки из медицинского лицея восхищенно смотрели на Якуба, а техникумовцы были преисполнены гордости. Это их Якуб…

А во всем остальном Якуб был совершенно нормальный.

Он пил с ними водку, ругался, как они, короче, был одним из них. Если не принимать в расчет его мозг, ежедневные письма от матери и то, что он знает на память столько стихов, Якуб был «из той же самой книжки».

Всем было понятно, что он пойдет учиться дальше.

Учителя его немножко побаивались после случая, когда он при всем классе, а главное, в присутствии инспекции прочел учителю физики лекцию о расширяющейся вселенной, а когда тот признался, что не знает, кто такой Хаббл, назвал его «захолустным невеждой» и «допущенным до преподавания по недосмотру отдела народного образования». Наверное, старые школьные инспектора в том воеводстве до сих пор вспоминают эту историю.

Якуба целую неделю не допускали к занятиям; директор вызвал его отца, но тот, приехав и даже не узнав, в чем дело, устроил такой скандал в директорском кабинете, что пришлось вызывать милицию.

У отца Якуба был один‑единственный авторитет, остальных он не признавал.

Его Якубек. От гордости сыном он чуть ли не парил над землей.

Неизвестно, как до этого дошло, но на следующий день директор официально принес Якубу извинения перед всем техникумом, а учитель физики через две недели перешел в другую школу.

После техникума дороги их разошлись, Яцек остался в Гданьске, а Якуб закончил во Вроцлаве математический и философский факультеты.

Временами до Яцека долетали кое‑какие известия о нем: то Якуб выиграл всепольскую олимпиаду по английскому языку, то он учится сразу на двух факультетах, то он пишет докторскую диссертацию в Штатах.

Однажды кто‑то Яцеку сказал, что Якуба исключили из обоих институтов, но он не поверил.

А потом у Яцека заболела дочка, и мир рухнул.

Ее звали Аня, ей исполнилось восемь лет, она была для него светом в окошке, но у нее обнаружили белокровие, и жить ей оставалось всего несколько месяцев.

Чтобы как‑то вынести это, он начал пить.

Он плакал и пил, и чем больше пил, тем больше плакал. Но при Ане он не проронил ни единой слезинки.

Он потерял веру в Бога.

Бога не было и быть не могло. Потому что если он существовал, то был либо злой, либо бессильный, а может, злой и бессильный одновременно. Но даже теперь Яцек не мог в такое поверить и потому исключал возможность его существования.

Аню возили по всем клиникам Польши. У нее была аплазия, атрофия костного мозга. Единственным спасением была пересадка его, но тогда в Польше еще никто этого не делал. Как‑то совершенно случайно, когда он в виде исключения был трезв, как стеклышко, ему сказали, что такие операции делают в США. Он знал, что стоит операция целое состояние, и тем не менее стал искать, к кому бы обратиться. Он узнал, что Якуб пишет докторскую диссертацию в Новом Орлеане, добыл через Вроцлавский университет номер его телефона в Штатах, а потом две недели все не мог решиться позвонить.

Однажды по пьянке он набрался храбрости и заказал разговор. Соединили его через восемнадцать часов, когда он протрезвел и даже не помнил, что прошлой ночью набрался храбрости.

Однако он вспомнил, что хотел рассказать Якубу про Аню.

Якуб слушал очень внимательно. Неожиданно он попросил сообщить все данные об Ане — о состоянии костного мозга и лимфатических узлов, о проведенной химиотерапии. Похоже было, что он знает все о лейкозах и пересадке костного мозга.

Это удивило Яцека. Но ненадолго. Он вспомнил, что Якуб всегда знал все, в крайнем случае почти все.

Якуб расспрашивал без всяких эмоций. Он даже не сказал, что сочувствует или что‑нибудь в этом духе. Попросил номер телефона Яцека, сказал, что позвонит через две недели, и, не попрощавшись, повесил трубку.

Яцек даже не ждал, что Якуб позвонит.

Им столько раз обещали, но ничего не делали, столько раз обнадеживали, не шевельнув потом и пальцем, что уже не имело никакого значения — одним обманом больше или меньше. Просто Якуб был единственным человеком, которого он знал в Штатах, и обратился Яцек к нему, скорей всего, для очистки совести.

Было позднее воскресное утро, когда зазвонил телефон. Это был Якуб.

Яцеку никогда не забыть этого разговора.

— Ты уже выпил? — осведомился Якуб.

— Еще нет… потому что я должен ехать в больницу к Ане, — ответил он.

— Это хорошо. А теперь внимательно слушай. Ты сядешь в машину и поедешь в Варшаву в аэропорт. В двадцать тридцать там приземлится самолет компании ЛОТ из Нью‑Йорка, в нем летит человек, который передаст тебе письменную гарантию, что Аню кладут на операцию по пересадке костного мозга в клинику университета Тьюлейн в Новом Орлеане, обещание выдачи Ане визы посольством США в Варшаве, а также номер брони билета для Ани на рейс в Нью‑Йорк в пятницу. Я забронировал ей место в бизнес‑классе. Ты все это получишь от него, а билет в ЛОТ'е в Варшаве утром в понедельник. Во вторник ты продашь машину, дашь взятку в бюро паспортов, чтобы в среду получить для нее заграничный паспорт. В четверг ты получишь в посольстве визу, а в пятницу посадишь Аню в самолет. Я встречу ее в Нью‑Йорке и отвезу к себе в Новый Орлеан. Донор мозга уже имеется. Я устроил финансирование этой операции, так что очень прошу, ничего не напорти. Позвоню тебе во вторник вечером. И Якуб положил трубку.

Он стоял, словно остолбенев, и, сжимая в руке телефонную трубку, еще долго вспоминал, все ли он запомнил, а по щекам у него ползли слезы, хоть он вовсе не был пьян…

Все прошло так, как сказал Якуб. Только паспорт жена выплакала без взятки.

Но машину все равно пришлось продать. Для другой взятки — чтобы перевезти Аню вертолетом из больницы в Варшаву к самолету. Утром в пятницу они с женой, держась за руки, стояли на дороге из аэропорта и смотрели, как набирает высоту тот самолет.

Якуб позвонил из Нью‑Йорка, сообщил, что Аня благополучно долетела и что она молодец. А потом он звонил ежедневно.

Жена совершенно сошла с ума. Она взяла отпуск, чтобы все время быть у телефона. Всем знакомым она запретила звонить к ним, чтобы «не занимать линию». А когда телефон слишком долго молчал, она время от времени поднимала трубку, желая убедиться, что он не сломан. Она практически не выходила из дома и почти не спала, так как боялась, что во сне не услышит звонка.

А Яцек пил, не просыхая.

Спустя пять недель они поехали за Аней в Варшаву. Они уже знали: она будет жить.

В тот же вечер, уставшие от поездки, они вернулись домой, и когда Аня снова спала в своей комнате, Яцек с женой вошли туда и, обнявшись, стояли на коленях у ее кроватки, смотрели на девочку и плакали.

И они знали, что оба испытывают одно и то же чувство — самую чистую, огромную, безграничную благодарность. Благодарность к другому человеку.

Яцек вдруг подумал, что Бог все‑таки есть. Просто какое‑то время он отсутствовал.

Он даже не представлял, каким безмерным бременем может стать невысказанная благодарность. Они ждали в тот вечер звонка от него, хотели сказать ему — сказать слова, содержащие в себе благодарность.

Но он не позвонил.

Звонка от него не было ни в тот вечер, ни в последующие два года. Но это было в его характере.

Яцек сам попытался позвонить ему в тот вечер. Он заказал разговор и сказал, что заплатит любую сумму за немедленное соединение. А ему ответили, что это же США, что он должен понимать и что соединят его самое быстрое через восемнадцать часов.

В тот вечер Яцек принял решение уехать из этой страны.

И когда его сейчас спрашивают, почему он уехал из Польши, он отвечает: потому, что не смог выразить благодарность, а спросившие смеются и не верят ему.

Но это правда, чистая правда.

Из задумчивости его вырвал звонок телефона. На этот раз звонила жена.

— Тебе вообще известно, что в моем районе Гамбурга уже воскресенье? — спросила она.

Он не дал ей продолжить:

— Звонил Якуб, ему нужна моя помощь.

— Якуб?..

Прошло несколько секунд, прежде чем она поинтересовалась:

— Мне приехать? Моя помощь нужна?

Яцек усмехнулся, удивленный ее вопросом.

— Нет, ты помочь тут не сможешь. Пожалуйста, не закрывай дверь на ключ, чтобы мне не разбудить Аню, когда я вернусь.

— Разумеется. Но она же все равно не заснет, пока ты не вернешься. Яцек, прошу тебя, помоги ему.

Естественно, он поможет. Так разберется с этим сервером, что там ничего не останется.

Даже если ему придется ехать в Познань и разнести этот сервер топором или же соскребать тот e‑mail с дисков бритвочкой.

Но только ехать никуда не придется. Внезапно в нем снова возникло знакомое чувство вызова. Как в те времена, когда сразу после приезда на учебу во Франкфурт‑на‑Майне он с такими же, как он сам, хакерами разделывался с компьютерами IBM в Гейдельберге или пытался влезть в систему «Коммерцбанка». И он с гордостью смеялся, когда на следующий день читал в газетах про «очередную необычную попытку взломать центральный компьютер в…» — далее следовало название какой‑нибудь важной организации. И он знал, что вечером придется объяснять невесте: неудачная попытка означает, что компьютер еще жив, а удачная значила бы, что он «сгорел».

Это было cool и действовало, как наркотик. С тех времен осталось совсем немного: несколько давних друзей, отношения с которыми поддерживались на уровне поздравительных открыток по праздникам, несколько пожелтевших вырезок из газет да воспоминания.

Но также и блокнотик с паролями, открывавшими ему доступ практически во все компьютеры в Германии.

Яцек заварил очередной кофе и включил свой компьютер.

Первым делом он ознакомился с сервером в Познани.

Он сразу отметил, что от атак извне сервер оберегает firewall, изощренная защитная программа, исполняющая роль электронного стражника у ворот, и… обрадовался. Если бы дело оказалось легким, не было бы чувства успеха.

После этого он отыскал в блокноте пароли, открывающие доступ в Cray в Мюнхенском, Берлинском и Штутгартском университетах. Cray — самый быстродействующий компьютер в мире. И таких компьютеров в этой богатой стране было всего четыре, включая и этот в Гамбурге, на котором он сейчас работает.

Он одновременно вошел во все три.

Затем на всех трех компьютерах он задействовал свой шедевр — написанную им программу, которая делала совершенно замечательную вещь: отправляла анонимки. То есть меняла его адрес на несуществующий. Даже если их хитроумный firewall в Познани и зарегистрирует, откуда было вторжение, пользы от этого будет немного: адресом будет несуществующая улица в несуществующем городе и несуществующей стране.

Прошло всего полчаса, а он уже был готов к работе.

Яцек закурил сигарету, пошел достал из холодильника в кухне банку пива, посмотрел на часы и уже собрался запустить одновременно три программы: здесь в Гамбурге, в Берлине и Мюнхене. Он знал, что такой атаки не выдержал бы даже сервер Пентагона. План у него был простой. Он атакует тот сервер из Гамбурга, прикончит из Мюнхена и продублирует из Берлина.

«Потому что Берлин ближе всего к Познани», — мысленно улыбнулся он.

И в этот миг он вдруг осознал, что обрушивает сервер из‑за одного‑единственного мейла. И ему вдруг неодолимо захотелось узнать, а что в нем такого может быть. Наверное, что‑нибудь совершенно необыкновенное.

Он пока не стал атаковать, а взломал пароль почтовой программы, и мейл был перед ним.

Яцек отхлебнул пива и принялся читать.

Он читал и чувствовал, что весь дрожит.

Ему и в мысли не приходило, что это будет самый прекрасный из всех, что ему доводилось читать, текст о любви, тоске, потерянности, ревности, неверности и каре за нее…

Какой же необыкновенной, неповторимой должна быть та женщина, если Якуб написал ей такой текст.

Яцек завидовал ему.

Ему снова вспомнилась школа. Происшествие из того времени, когда Яцек был еще «малышом».

Им было задано написать сочинение по «Прощанию с Марией» Боровского. До конца урока оставалось минут пятнадцать, и тут вдруг учительница польского вспомнила, что еще не проверяла эти сочинения. Она вызвала Якуба. Все с облегчением вздохнули, а он начал читать. Он так сильно, так хватающе за душу написал о смерти, о страдании, о выживании, о недолговечности и о достоинстве человека, что учительница плакала. Она не смогла сдержать слезы и вышла из класса, не дослушав Якуба, а он, не обращая на это внимания, продолжал читать. Все слушали в каком‑то странном остолбенении, и такой тишины, как в тот раз, в классе еще никогда не было.

И потом тоже больше никогда не было.

Внезапно зазвенел звонок, но никто не встал с места. Якуб закончил читать и молча сел за парту, а остальные ученики выходили из класса, хотя перемена вот‑вот уже должна была кончиться, и никто не решался посмотреть ему в глаза, потому что каждый стыдился выказанной недавно слабости.

Потому что Якуб по‑прежнему еще оставался самым маленьким в техникуме.

И только Яцек подсел на минуту к Якубу, хлопнул его по плечу и сказал:

— Не огорчайся, Якуб. Не только она, я тоже плакал.

Настало время.

Яцек запустил вначале программу у себя, потом в Мюнхене и в Берлине.

Подождал несколько минут, попытался соединиться с сервером в Познани и удовлетворенно улыбнулся.

Этого сервера в Познани больше не было.

Верней, он был, но только как груда кремовых обломков.

Яцек набрал номер пейджера Якуба на веб‑странице, которая позволяла пересылать сообщение на пейджер прямо из Интернета, и написал:

Познани больше нет. Можешь быть спокоен, она этого никогда не прочитает. Яцек.

Он отослал сообщение и подумал, что все‑таки Якуб — он из другой книжки. Затем выключил компьютер, допил пиво и не спеша пошел к лифту.


ОН: Уже несколько часов он безвылазно сидел в своем кабинете в Мюнхене. Тишину нарушал только стук клавиатуры его компьютера. Начиналось воскресенье.

Он ждал.

Он пытался сосредоточиться на статье, отысканной в Интернете. Ему казалось, это приглушит его тревогу.

Он боялся бесповоротно потерять ее, если она прочтет e‑mail, который он послал ей. Написал он его, изнемогая от ревности, сомнений и тоски.

До сих пор он удачно притворялся, будто не испытывает ревности, либо удачно скрывал ее. Он долго этому учился, и то, что они не виделись, помогало ему. Ей были незримы такие признаки, как выражение лица, взгляд, настроение, звучание голоса, нервность или нетерпеливость. Эмоции, выражающиеся только текстуально, как это было в их случае, контролировать не так уж трудно.

Порой он задумывался, уж не возможность ли пользоваться лишь текстом самое привлекательное в таких интернетовских отношениях. Некоторые придумывают невероятно убедительную ложь, однако знают, что никогда не произнесут ее вслух, потому что дрогнет голос, они покраснеют и выдадут себя. Прекрасно это известно также авторам анонимок.

Она получала только то, что он написал, и в лучшем случае могла лишь расцветить это воображением. И даже когда она чувствовала больше, чем того хотел он, все равно ревности в его словах не ощущала.

И это было большим его успехом, хотя многого ему стоило. В последнее время то, что она принадлежала не только ему, доводило его до безумия. А ведь совсем еще недавно он был убежден, что его ничуть не трогает то, что каждый вечер она ложится в постель с другим мужчиной. Ему казалось, что этот человек, овладевающий ею, как только у него возникает желание, является как бы фрагментом ее биографии, которая сложилась, когда его, Якуба, в ее жизни еще не было. Просто мужчина этот появился у нее до гигантского метеорита, которым является, разумеется, он, Якуб.

И он верил, что мужчина этот вскоре исчезнет. Как динозавр.

Динозавры ведь тоже погибли не сразу, а только через некоторое время после падения метеорита или кометы. Главным образом из‑за тьмы, которая окутала Землю. Удар привел к тому, что Земля оказалась в облаке пыли, непроницаемом для солнечных лучей. Это привело к гибели растений, отчего начали вымирать растительноядные динозавры. А это привело к гибели динозавров‑хищников, которые питались растительноядными.

Примерно так после второй бутылки кьянти убеждал он себя в том, что ее муж — динозавр — неизбежно вымрет, даже если он ведет здоровый образ жизни и питается одними экологически чистыми овощами. И то, что его не станет, окажется дополнительным фактором, способствующим всеобщему прогрессу.

Динозавры ведь тоже были излишним балластом цивилизации. Их генетическая программа — практически достоверно установлено, что генные мутации у динозавров более не происходили, — исполнилась до конца, а это грозило тем, что на планете никогда не будет людей.

И Интернета тоже не будет.

Но, к счастью, так не случилось. Упал метеорит, и динозавры вымерли, освободив место крысам. Эти сверхинтеллектуальные создания, жившие в норах и привычные к темноте, которая так эффективно уничтожила динозавров, вышли на поверхность планеты и стали быстро эволюционировать.

Так неужто он тоже является такой крысой? Нет! Уж он точно нет!

Впрочем, гипотеза с падением метеорита всего лишь одна из многих. Случалось, он с ней и не соглашался. Все зависело от количества выпитого вина.

Кроме того, ему хотелось иметь привилегию куда более весомой исключительности.

Исключительного владения ее мыслями.

Ему хотелось, чтобы она думала только о нем — когда испытывает радость, принимает решение, бывает растрогана или взволнована. Чтобы думала только о нем, когда слушает музыку, которая ее восхитила, весело смеется над анекдотом или плачет от избытка чувств в кино. Хотелось, чтобы она думала о нем, когда выбирает белье, духи или краску для волос. Чтобы только о нем думала на улице, когда деликатно отводит взгляд от целующейся пары. Чтобы единственная мысль утром, когда она просыпается, и вечером, когда засыпает, была о нем.

И он был уверен, хотя не отваживался об этом спросить, что она мастурбирует.

Слишком она была интеллигентна, чтобы не делать этого.

Только мастурбирующие женщины ясно знают, что возбуждает их, и способны попросить этого. К тому же акт мастурбации является всего лишь дополнением к истинному акту, который происходит в мозгу. Промежность является лишь сценой, на которой он разыгрывается. Он был убежден, что она мастурбирует, думая о нем. Да, это и была та желанная исключительность: быть в ее мозгу — в ее пальцах — в такой момент.

Можно ли быть ближе женщине, чем тогда, когда она разряжает напряжение своих фантазий, зная, что ей ничего, абсолютно ничего, и не перед кем не нужно изображать?

Даже если это не он целует ей лоно, все равно оно является его сценой.

И тем не менее он все чаще чувствовал, что этого ему недостаточно. Он стал замечать и в их разговорах по ICQ, и в ее мейлах, что она нашла себе modus vivendi и научилась жить (по его мнению, уютно и удобно) между двумя мужчинами — между ним и своим мужем. Каждый из них был источником совершенно разных ощущений, но в результате, ободренная тем, что Якуб совладал с ревностью или по крайней мере не выказывает ее, она перестала скрывать, что такая ситуация ей не мешает, не тревожит, не нервирует и не приводит в отчаяние.

Он мог бы спросить ее, так ли это на самом деле. Однако не делал этого, боясь, что она подтвердит его худшие опасения. Он попал в собственную ловушку: мужская гордость в соединении с впечатлительностью становилась подобна ране на ступне, которая воспаляется от хождения. А ходить необходимо.

И все же когда она в пятницу прислала ему фотографию с приема, устроенного фирмой ее мужа, и он увидел ее в его объятиях, вся эта модель исключительности рассыпалась, как карточный домик. И он вдруг осознал, что вот этот вот, с фотографии, залезает в нее пальцем, языком и пенисом, что под ним она что‑то шепчет, становится влажной и, может, даже кричит от наслаждения. И эта мысль ударила в самую рану, и он от невыносимой боли написал и отослал тот e‑mail.

А когда боль прошла, его стал жечь стыд. То, что он сделал, противоречило всей его философии, которую он с таким пылом излагал ей и которую она с таким пылом и так безуспешно оспаривала. Ведь это же он сам убеждал ее, что его, например, смешит всеобщее отождествление любви с банальным и, в сущности, комическим актом, во время которого кто‑то кому‑то куда‑то что‑то засовывает, и ежели как следует задуматься, банальность этого акта просто‑напросто ошеломляет. И это он, а не кто‑нибудь другой неизменно убеждал ее, что куда больше любви он обнаруживает во внезапном потоке энергии между зрачками.

И после этого она будет читать слезливый мейл о еще одном самце, испытывающем из‑за ревности психосоматические боли сердца и простаты?!

Он ощутил вибрацию. Это был пейджер у него в кармане. Якуб достал его и прочитал сообщение из Гамбурга.

Удалось!

Она не прочтет этот текст.

По крайней мере сегодня не прочтет.

То, что Яцек знает о ней, его не особенно обеспокоило. Во‑первых, Якуб был уверен в его молчании, а кроме того, он ни капли не сомневался, что Яцек, когда доберется до этого текста в Познани, прежде чем уничтожить, прочитает его.

У Яцека всегда было специфическое и немножко перевернутое представление о порядочности и лояльности. Он ведь мог и не сообщать ему, что знает содержание этого письма. Для Яцека прочесть чужое письмо было совершенно нормальным и естественным, но вот не сказать об этом это уже было предательством и нечестно.

Поэтому он сказал.

Яцек…

Их жизни неразрывно связала навсегда трагедия. Последнее время он часто думал о тех событиях. Иные впечатления, которые они вызывали теперь в нем, были чем‑то вроде deja‑vu того, что он много лет назад пережил в Новом Орлеане. Он помнит тот ночной телефонный звонок, как будто он прозвучал лишь вчера, а ведь прошло больше десятка лет.

Подходил к концу восьмой месяц его научной стажировки в Тьюлейнском университете в Новом Орлеане. Уже несколько недель он пребывал в состоянии непреходящего умственного и эмоционального возбуждения. Проект, над которым он работал и который составлял основу его докторской диссертации, вступил в решающую фазу. Двадцать человек в нескольких университетах по всем Соединенным Штатам писали отдельные модули уникальной программы для установления последовательности в ДНК, что даст возможность составления своеобразной генетической карты бактерии, вызывающей тиф. То был отчаянно смелый проект, и он объединил экзотических людей. Это была группа маньяков, подстрекаемых любознательностью, честолюбием и жаждой пережить одно из научных приключений, которые происходят безумно редко. Если проект удастся, он откроет путь к началу разработки карты генома человека. Той самой оригинальной формулы человека, что записана во всем известной двойной спирали ДНК.

Он был одним из тех, кто пытался создать эту формулу.

Незначительный аспирант из Польши, у которого социалистическая действительность выработала тщательно скрываемый ото всех комплекс ученого из второй лиги, вдруг оказался в команде, которая брала его с собой на финальный матч мировой суперлиги. Тренером был нобелевский лауреат из Гарварда, денег было, что снега у эскимосов, и все горели желанием принять участие в главном матче своей жизни.

Он приехал из страны, которую члены этой команды знали только по неплохой водке да по труднопроизносимой фамилии одного чрезвычайно говорливого электрика.

Они дали ему, ни словом о том не обмолвившись, три месяца, чтобы он показал, на что способен. И наблюдали за ним.

По прошествии этих трех месяцев в кабинетике, где он работал, зазвонил телефон, и Джанет, секретарша, своим сексуальным голоском, звучание которого он помнит до сих пор, сообщила ему, что с ним хочет говорить руководитель проекта профессор из Гарварда.

Начав с ним разговор, Якуб невольно встал. Профессор коварно осведомился, «не помешал‑ли он ему», а также «соответствует ли тематика его научным интересам», потому что если да, то «вы нам подходите». Якуб помнит лишь, что, охваченный радостью, он продолжал прижимать трубку к уху, когда разговор уже кончился, переживая сообщение, что «через четверть часа ему через Интернет перешлют пароль, открывающий доступ к программам установления последовательности ДНК», и что «послезавтра ему следует быть в Нью‑Йорке на заседании всей нашей группы».

Да, тот трех— или четырехминутный разговор переменил всю его жизнь.

И вот что еще: после него Якуб впервые отметил проявление у себя необычной закономерности. Радость и удовлетворенность собой, превышающие некую пороговую напряженность — а именно так и было после того разговора, — вызывали у него огромное сексуальное возбуждение. Мало того, что после разговора с профессором он не только был запредельно счастлив и запредельно горд собой, но у него наступила какая‑то запредельная эрекция. И это не имело никакой связи с тем, что уже несколько месяцев он не прикасался к женщине. Правда, он помнит, что после того многомесячного воздержания провожал взглядом любую представительницу человеческого рода, обладающую хотя бы намеком на груди, но в данном случае эта причина отпадала. И это совершенно точно, поскольку подобное происходило с ним и тогда, когда радость и удовлетворенность собой, превышающие пороговый предел, возникали у него и через несколько часов после бурного, продолжительного секса.

Он прочел все о механизме эрекции у мужчины, знал, что инициируется это явление увеличением концентрации окиси азота в крови, читал об ингибиторах энзима PDE5, о наполняющихся и опорожняющихся губчатых телах, о циклических cGMP, а также и другие безумно серьезные, умные и глубоко научные обоснования. Ему было абсолютно понятно, почему у него происходит эрекция, когда он идет по очень крутой лестнице на ленч в их институтскую столовую следом за Джанет и любуется ее ягодицами, никогда не стесненными никакими трусиками, но зато до предела обтянутыми брючками из тонкой кожи. Однако это не помогало ему понять, отчего подобное же случается с ним тогда, когда он читает статьи очень серьезных ученых, ссылающихся на его публикацию, — случается, хотя в его пустой и душной рабочей комнатенке никогда не было ничего эрогенного, кроме глубоко запрятанных в ящике под бумагами нескольких номеров «Плейбоя». Видимо, желание стать объектом восхищения и желание обладания женщиной вызывают у него идентичную реакцию. Но когда он поразмышлял над этим, то уже не так удивлялся. История трагедий, вызванных мужчинами, которые добивались желанных женщин, была столь же долгой и жестокой, как и перечень несчастий, принесенных теми, кто любой ценой добивался восхищения других людей.

Он также заметил, что эрекция, вызванная долгим любованием ягодицами Джанет, и эрекция, обусловленная тщеславием, были практически одинаковыми по интенсивности и силе внутреннего напряжения. Единственная разница заключалась в том, что Джанет могла еще усилить эрекцию, говоря что‑нибудь во время ленча. Потому что у нее был голос, от которого концентрация окиси азота увеличивалась до того, что в кровеносных сосудах прямо‑таки возникали пузырьки. Причем она ни разу не произнесла ничего умного или интересного. Впрочем, это было совершенно неважно. Джанет достаточно было заставить вибрировать свои голосовые связки, усиливая эффект движением языка и губ, и очень желательно, чтобы при этом ее губы были покусаны вследствие событий прошедшей ночи либо были интенсивно красными от помады; Джанет всегда следила за тем, чтобы хотя бы одно из этих условий было исполнено. А результатом вибрации голосовых связок вовсе не обязательно должны были стать осмысленные слова или фразы. И хотя Джанет принадлежала к тем женщинам, которые путают простейшие понятия, он обожал слушать ее.

Главное, чтобы она говорила о чем угодно своим сдобным голосом.

После того разговора с профессором, эрекция у него достигла такой степени, что он ощущал настоящую физическую боль. И он помнит, как заперся в своей комнатке, позвонил Джанет, задал ей какой‑то совершенно дурацкий вопрос, чтобы услышать ее голос, и стал онанировать. Джанет рассказывала ему по телефону какую‑то идиотскую историю, и он левой рукой закрывал микрофон, чтобы она не могла услышать, что с ним происходит, ну а правая рука тем временем делала свое дело. Когда он кончил, Джанет все еще продолжала говорить, а он с ужасом осознал, что эякулировал, воображая себе карту генома той самой тифозной бактерии.

Порой он задумывался, не было ли и это извращение обусловлено определенной последовательностью его генов в двойной спирали.

Если да, то его извращение не самой скверное. Ему были известны подобные извращения, но куда как хуже.

Когда‑то, восхищенный одной из книг Пруста, Якуб решил побольше узнать о нем. И то, что он прочел, было достаточно шокирующим. Этот маленький, тщедушный, вечно хворающий, кашляющий, экзальтированный, болезненно впечатлительный и нуждающийся в постоянной женской опеке сын аристократа признавался, что он, несмотря на впечатление, которое производил на женщин, регулярно занимался онанизмом. Главным образом, подглядывая за юношами, которые раздевались, перед тем как лечь в постель. Иногда же, когда и это не доставляло ему удовлетворения, он велел слуге принести в спальню клетку с двумя крысами, накрытую черным шелковым шейным платком. Одна крыса была большая и голодная, а вторая маленькая и ленивая от переедания. Мастурбируя, Пруст снимал платок, накрывающий клетку, и когда большая голодная крыса пожирала маленькую, эякулировал. В первый момент Якуб инстинктивно почувствовал отвращение. Но потом, поразмыслив, решил прочесть все написанное Прустом. И отвращение исчезло.

Другую последовательность генов, видимо, нес в себе красивый, любимый женщинами Джон Фицджералд Кеннеди, президент США, обретший бессмертие после своей прямо‑таки театральной гибели в Далласе. Если верить опубликованным воспоминаниям о нем, то возникает образ сексоголика с извращенными сексуальными предпочтениями. Кеннеди больше всего нравилось заниматься любовью в ванне, главным образом из‑за постоянных болей позвоночника. Его партнерша обыкновенно стояла рядом с ванной и, наклонившись, целовала и ласкала его тело. Когда приближался финальный момент — естественно, у Кеннеди, — в ванную комнату врывался телохранитель, хватал женщину за шею и притапливал ее в ванне. Та из последних сил пыталась освободиться, а Кеннеди, как утверждают авторы воспоминаний, с наслаждением извергал сперму.

Последовательность генов, ответственная за это извращение, показалась Якубу куда отвратительней, чем та, что была у Пруста.

Но тогда его не интересовали ни Пруст, ни Кеннеди, тогда он думал лишь о том, что произошло, и о том, что будет дальше. Внезапно он стал частью «нашей» группы, и с того дня установление последовательности генов тифозной бактерии стало самым важным делом его жизни.

Получив такую карту, можно будет «перевести» ее на белки, управляющие жизненными процессами, а зная биохимию этих белков, можно будет, к примеру, установить, какой ген ответственен за производство в человеческом организме допамина, недостаток которого приводит к болезни Паркинсона, а избыток регистрируется (как правило, в течение очень краткого периода) в случае возникновения состояния, обычно описываемого в ненаучной литературе как влюбленность. Мало того, что такое знание позволило бы исцелить тысячи неизлечимо больных и униженных этой болезнью людей, но вдобавок они генетически могли бы влюбляться.

Иногда, чаще всего глубоко за полночь, члены группы заказывали такси, бросали на часок‑другой «своего микроба» и устраивались в патио отеля «Дофин Нью‑Орлеан» во Французском квартале, где, потягивая пиво и слушая блюзы, строили фантастические планы, уверенные, что именно они начинают складывать гигантский паззл из генов. И они были настолько самоуверенны, что не сомневались: они его сложат полностью и целиком. И чем больше пива было у них в крови, чем больше блюза было в воздухе, тем бесспорней они верили в это.

Но сейчас, когда о генетике разговаривают чуть ли не у каждого пивного ларька, после того как она одарила мир театральным клонированием небезызвестной овечки, сейчас, после стольких лет, с нынешней своей перспективы, он воспринимает тот проект и те исследования с некоторой долей иронии и превосходства, но в то же время с задумчивостью и удивлением своим тогдашним энтузиазмом. То, что они делали тогда в Новом Орлеане, было важно, но в сравнении с тем, что делается сейчас, то была, можно сказать, детская генетика.

Но таков, очевидно, порядок вещей в науке.

Теперь уже ясно, что мы имеем дело не с одной‑единственной головоломкой.

Кто‑то рассыпал на столе больше ста тысяч паззлов.

И тогда, и сейчас он порой задумывается, а не Бог ли это сделал. Тогдашнее малое знание отдалило его от Бога. Но он заметил, что теперь, зная и понимая гораздо больше, чем тогда, он стал куда смиренней и более склонен поверить, что тем Великим Программистом все‑таки был Бог.

Вот только версии Кеннеди и Пруста ему чуть‑чуть не удались.

Сейчас‑то Якубу было совершенно понятно, что полностью эти паззлы не могли сложить несколько мечтающих о славе перебравших никотина компьютерщиков, генетиков и молекулярных биологов. Даже если бы они решили, чтобы не тратить зря время, перестать дышать и только работать и работать. Но тогда в Новом Орлеане он еще этого не знал.

И никто не знал.

Тогда он работал, как в состоянии амока, буквально пока не сваливался.

Как‑то он заснул за компьютером и свалился со стула на разбросанные на полу книжки. Поскольку жалюзи на окнах его рабочей комнаты были всегда опущены, он не различал, какая стоит пора дня. В этой комнате 4018 на четвертом этаже здания «Персиваль Стерн», где находилась их лаборатория, всегда было светло от гудящих под потолком ламп дневного света. В одно из воскресений, когда в его холодильнике остались лишь грязноватые ленточки поглотителя запахов, он уговорился с Джимом отправиться на закупки в большой супермаркет в конце улицы.

Договорился на четыре часа дня и… проспал.

А лег он спать еще до полуночи в субботу.

Ему и в голову не приходило, можно ли жить иначе Он подсознательно ощущал: нельзя. Этот проект был его жизнью. И Якуб все подчинял ему.

«В лабораторию ты не придешь, если будешь действительно очень болен. А по‑настоящему больным ты сочтешь себя только тогда, когда несколько часов будешь харкать кровью».

Так кратко и образно суммировал это индийский программист, присоединившийся к их исследовательской группе примерно тогда же, когда и Якуб.

Он задумывался, так ли работают и другие. Иногда спрашивал об этом коллег. Один из них, Януш, тоже поляк, стипендиат Фонда имени Костюшки, информатик из Торуньского университета, работавший в Куинс‑колледже в Нью‑Йорке, сказал ему:

— Старик, меня только что стукнуло, что моя малышка Яся уже в третьем классе. И завтра она получает табель, и у нее начинаются каникулы.

Вот уже несколько недель он вставал в половине пятого, совал в рот сигарету, собирал разбросанную по всей комнате одежду, заваривал кофе и приводил себя в чувство ледяным душем в ванной на первом этаже. И очень часто обнаруживал, что стоит под душем с сигаретой во рту. Одеваясь, он торопливо пил кофе, забрасывал в рюкзачок листки с заметками, написанными ночью, выскакивал и садился в машину Джима, который уже несколько минут ждал его.

С тех пор как Джим стал работать на стройке неподалеку от университета, он каждый день подвозил Якуба. Джим дожидался его всегда в отличном настроении, всегда улыбающийся и свежий, как весенний лужок. У Якуба такое его настроение всегда вызывало раздражение и недоумение. Как можно быть таким радостным в пять утра после такой короткой ночи, да еще сидя в такой машине.

У Джима был «бьюик» выпуска шестидесятых годов без кондиционера, что в Новом Орлеане воспринималось либо как признак невероятной бедности, либо как доказательство принадлежности к религиозной секте невероятно мазохистской направленности. Кроме того, задняя дверца со стороны пассажира была привязана толстой веревкой к изголовью кресла водителя, а иначе во время езды ее должен был придерживать пассажир.

Якуб садился с закрытыми глазами в машину, брал из пепельницы уже дожидающуюся его прикуренную Джимом сигарету, и они трогались. Разговаривать они начинали, только проехав несколько миль, когда Якуб окончательно просыпался. Джим знал уже назубок этот порядок и вел себя как преданный и вышколенный водитель английской королевской семьи.

Вскоре Якуб все чаще не ночевал дома, оставаясь на рабочем месте и работая с короткими перерывами всю ночь.

Так было и в ту ночь, когда позвонил Яцек.

Шел четвертый час ночи с субботы на воскресенье.

Джим был как раз у него в комнате. Он молча склонился над электронными аптекарскими весами, которые поставил рядом с компьютером. С величайшей сосредоточенностью он развешивал кокаин на порции и засыпал их в заранее заготовленные пакетики. На компьютерном столе лежали ряды запаянных полиэтиленовых мешочков с белым порошком. Каждый содержал четыре «понюшки».

Когда Джим закончил, на столе лежало кокаина на 50 тысяч долларов.

Он обошел стол, молча складывая пакетики в ободранный, помятый чемоданчик. Затем закодировал замок чемоданчика, один браслет полицейских наручников надел себе на левое запястье и запер ключом. Второй браслет был приварен к чемоданчику. Подойдя к Якубу, Джим все так же молча положил ключ от наручников на клавиатуру компьютера и только после этого произнес:

— Это и вправду в последний раз. Не презирай меня и извини.

Якуб кипел от злости. От злости на себя за то, что согласился на это. И дело было даже не в том, что он рисковал абсолютно всем, чего достиг в жизни, так как во второй раз сознательно — поскольку согласился без всякого принуждения — стал пособником торговца наркотиком; больше всего его огорчало то, что Джим так его разочаровал. Коварно воспользовался их дружбой.

Он чувствовал себя так, словно его предали.

Ведь три месяца назад Джим пообещал, что «это в первый и последний раз», что «вот сейчас он расплатится с долгами и вылезет из этого дерьма» и что «заняться этим он может только здесь, потому что никому не придет в голову, будто в Тьюлейне в генетической лаборатории крошат мел» — так он называл это свое занятие.

Сегодня же час назад, когда Джим постучался в дверь, Якубу и в голову не пришло, что тот снова явился с «товаром». Джим стоял на пороге с прикованным к руке чемоданчиком и, с трудом совладав с дрожью голоса, сказал:

— Если я сегодня ночью это у тебя не раскрошу, то уже никогда не смогу тебя подвезти. Позволь… очень прошу.

Якуб позволил.

И пока Джим развешивал, он стоял к нему спиной, молчал и кипел от злости. Он не желал на это смотреть.

Вот так ребенок наивно верит, что если он закрыл глаза, то вокруг вовсе даже не темно.

Подошел он к столу, только когда Джим закрыл за собой дверь.

На клавиатуре компьютера лежал ключ от наручников, которыми Джим для верности приковал себя к чемоданчику с «коксом», и два маленьких пластиковых мешочка с белым порошком.

Для него.

В прошлый раз, когда Джим паковал здесь товар, Якуб попробовал кокаина.

Стол уже почти весь был занят пластиковыми пакетиками, и вдруг Джим отошел от весов, снял со стены старую фотографию в деревянной рамке, сдул пыль со стекла и прогрел его пламенем зажигалки. Затем высыпал содержимое одного пакетика на просушенную стеклянную поверхность и разделил белый порошок на три ровных полоски длиной около 8 сантиметров. Закурил сигарету, достал из бумажника половинку безопасной бритвы, вставленную в деревяшку, и принялся мельчить порошок в каждой полоске. Продолжалось это около пяти минут. Потом Джим достал из кармана мятый зеленый банкнот, свернул в трубочку и вставил один ее конец в ноздрю. Наклонился к стеклу и втянул в нос целиком одну полоску порошка. Мелкие частички, что остались на стекле, он собрал смоченным слюной пальцем и растер по деснам. Потом повернулся к Якубу, протянул ему свернутую долларовую купюру и, улыбаясь, предложил:

— Попробуй. Тебе станет хорошо. Я оставлю.

И хотя Якуб наблюдал за этим церемониалом с нескрываемым удивлением, он ни секунды не колебался. Подошел к столу, сунул в ноздрю конец долларовой трубочки и втянул в себя следующую полоску. Он сразу же ощутил легкий холодок и явное онемение в носу. Потом вернулся к своему стулу перед монитором, устроился поудобней и стал ждать. Любопытство в нем соседствовало с тревогой.

Через несколько минут Якуб почувствовал, что усталость, вызванная шестнадцатью часами интенсивной работы, проходит. У него появилось ощущение свежести силы, прилива энергии. Можно было начинать следующие шестнадцать часов. А ведь совсем недавно, перед приходом Джима, он приводил себя в чувство черным как смола кофе и сигаретами. И вдруг это ощущение бодрости, как от холодного утреннего душа после долгого спокойного сна.

Это было нечто.

Маленькой дозой порошка, состоящего из 25 связанных между собой атомов, он обманул свои тело и мозг. Вдобавок он почувствовал себя сильным, блистательным и необыкновенно умным. Ему казалось, что если бы он сейчас начал писать программу, то получилась бы лучшая программа в его жизни.

И у него совершенно не было ощущения, что сейчас он не является собой. Напротив, он чувствовал, что это он, Якуб, но обретший небывалую значительность. У него пропали все страхи, опасения, исчезли сомнения и неуверенность.

Зато он всегда и во всем был прав.

Какое‑то мгновение он упивался этим чувством. И начинал понимать, что людям может хотеться как можно чаще устраивать себе подобное состояние.

Особенно слабым или тем, кому необходимо ощутить силу или по крайней мере сыграть сильного. Достаточно нескольких граммов химического соединения, хорошо функционирующей слизистой оболочки, и ты оказываешься безмерно значительным, мудрым, сильным, остроумным, приятным, красноречивым, обворожительным, сознающим свою силу человеком, именно таким, каким тебе всегда хотелось быть. Длится это обычно не более двадцати минут, стоит десятки долларов, является противозаконным, скверно действует на сердце и мозг. А к тому же через некоторое время ты чувствуешь чудовищное похмелье, какого не было бы даже после гектолитра браги.

Кокаин не вызывает никаких галлюцинаций, разноцветных снов и ощущения, будто ты паришь над росистым летним лугом, где порхают бабочки и бегают нагие нимфы.

Это совсем другое химическое соединение.

Он слишком дорог, чтобы тратить его на банальные состояния, к которым в общем‑то могут привести хорошая музыка, бутылка вина или влюбленность.

После кокаина человек видит сны о могуществе. После кокаина у него куда лучшие гены. После кокаина он — дитя куда более доброго Бога. Этого человеку не подарит никакое вино, никакая музыка и ни одна женщина. Кроме того, ничто так не превращает нормальный спокойный секс в «водородный взрыв», как выражается Джим. И это самое опасное. Нормальный секс в сравнении с посткокаиновым все равно что «любовь с манекеном из универмага в Москве или Восточном Берлине». После этого остаются чересчур хорошие воспоминания и слишком серая действительность. По словам Джима, только после ЛСД может быть лучше. «Потому что тогда ты занимаешься сексом всеми клетками, а у тебя одних нейронов миллиарды».

Якуб осознал опасность этого в тот вечер, когда Джим признался ему, что «секс без „вещества“ наполняет его паническим страхом». Он перестал быть для него реализацией желания, а стал проверкой, «может ли он еще».

«Понимаешь, — признался Джим, — без „вещества“ это все равно что запихивать слизня в щель телефонного аппарата, который несколько часов стоял на морозе»,

Якуб помнит, что когда он еще пребывал под действием кокаина, Джим, внимательно наблюдавший за ним все время, тоном знатока объявил: «Ну я же говорил, что тебе станет хорошо».

Да, ему было хорошо.

Они начали разговаривать.

Хотя они были знакомы и дружили уже свыше полугода, никогда еще им не случалось разговаривать так откровенно и искренне, как в тот раз после кокаина. Якуб давно уже хотел спросить Джима, но все никак не решался. Но теперь нерешительность исчезла, и он задал вопрос о Кимберли, про которую Джим ни разу не сказал «моя девушка», «моя женщина» или «моя невеста», но с которой всюду бывал, спал, делал покупки.

Кимберли, которую только Джим так называл, потому что остальные обращались к ней просто Ким, была студенткой Тьюлейнского университета. Она училась на последнем курсе юридического; Якуб недавно прочел в университетской газете, что она — самая лучшая студентка в истории факультета, а на факультете училось около шести тысяч студентов. Всем знавшим ее было ясно, что это вовсе не результат влияния ее отца, известного хирурга и одновременно ректора Медицинской академии при университете.

Отец очень любил Ким, но по‑своему, проявляя свою любовь в спешке, в немногие свободные минуты между дежурствами в клинике, лекциями, конгрессами, служебными командировками и проектами, в работе над которыми он участвовал. Он так любил ее, что только из‑за нее оставался в браке, ставшем, можно сказать, фиктивным, с женщиной, которая изменила ему уже во время свадебного путешествия и испытывала гораздо большую привязанность к его кредитным карточкам и коллегам, занимающимся косметической хирургией. А после того как его брат, тоже известный хирург, покончил с собой, когда открылось, что он торгует органами для пересадки, у отца Ким осталась только она. Она, талантливая Ким, которой он гордился и будущее которой уже полностью спланировал. А пока, не имея для нее времени, успокаивал совесть, покупая ей дорогие машины.

Ким действительно была необыкновенно умна, способна, трудолюбива и своими успехами была обязана только себе. Отцу — если не считать машин — она была обязана лишь генами, да и то не всеми, а только частью. И поэтому те, кто знал ее, были удивлены известием, что Ким — «женщина Джима». Джима, который, правда, проучился четыре семестра в Гарварде, но потом за торговлю наркотиками отсидел четыре года в тюрьме в Батон‑Руж, откуда после двух третей срока был условно освобожден за примерное поведение.

Человек без будущего, а в нищем настоящем пять дней в неделю вкалывающий на рытье котлованов для больших строек за шесть долларов в час. Прошлое его было настолько сокрушительным, что даже два курса архитектурного факультета в Гарварде не производили впечатления на потенциальных работодателей Джима. Он не мог убедить их поручить ему более ответственную работу, максимум, на что они шли, это брали его на копку котлованов для больших строек в Новом Орлеане и окрестностях.

Естественно, это угнетало его, мучило, становилось причиной депрессии. Порой ему бывало так скверно, он ощущал такую безнадежность, что каждое утро — а по утрам самое худшее время для людей в депрессии — казалось ему продолжением казни прошедшего дня. Депрессии бывали настолько сильными, что из них приходилось вырываться, хотя Джим знал, что рискует, и с помощью кокаина.

С таким вот мужчиной спала девушка, принадлежащая к одному из самых лучших домов Нового Орлеана, единственная дочка ректора Медицинской академии, обладающая незаурядным умом, заурядной внешностью, будущая адвокатесса, собирающаяся специализироваться в сфере права, касающегося торговли наркотиками, что придавало специфический привкус их роману. У многих знавших ее просто в голове не умещалось,как гениальная Ким могла влюбиться в начинающего, но уже закоренелого наркомана, каким, по мнению большинства, был Джим.

Но у тех, кто не мог этого понять, просто не было всех данных.

К примеру, они не знали, что для Ким отцовский поцелуй с пожеланием спокойной ночи был бы стократ дороже всех этих сраных, дурацких машин, стоящих целое состояние.

Хотя бы раз в неделю и пусть даже во сне.

Ведь она, хоть отец этого не знал, никогда не засыпала, пока он не возвращался домой. Лежа в постели и прижимая к себе плюшевого медвежонка коала, которого отец купил ей, когда как‑то взял ее с собой в Сидней, она ждала, когда он запаркует машину, просмотрит почту, лежащую на столике в гостиной, примет душ в ванной для гостей на первом этаже, чтобы не будить жену, и тихо пройдет в спальню. Он проходил мимо ее комнаты, и она замирала в надежде, что он зайдет. Но он давно уже этого не делал. Каждый вечер она ждала, однако он не заходил, и с каждым вечером медвежонок коала с промокшим от ее слез ухом становился все более чуждым.

И однажды ночью — тогда она уже познакомилась с Джимом, — когда он снова прошел мимо ее комнаты, Ким встала, спустилась в кухню и электрическим ножом для резки хлеба отпилила голову медвежонку из Сиднея.

При этом она даже не плакала. Потом ее вырвало.

Утром, когда отец зашел в кухню, чтобы приготовить себе кофе, голова и туловище медвежонка коала так же лежали рядом с хлебным ножом.

Джим не подарил бы ей даже плюшевого медведя, потому что никому не делал подарков, но и никогда не позволил бы, чтобы она заснула без поцелуя и пожелания спокойной ночи. Кроме того, он был способен прийти к ней ночью или под утро с букетом белых роз, потому что вдруг почувствовал, что «давно не приносил ей цветов». Они всегда были белые, и Джим всегда приносил их ночью. Он оставался у нее до рассвета и делал с ней все то, что только он был способен так чудесно делать.

Потому с тех пор, как Ким влюбилась в Джима, она уже не просыпается по ночам от страшного сна, в котором у медвежонка коала из Сиднея оказывается голова ее отца.

Связь Джима и Кимберли скрывала еще одну тайну. Тогда, во время разговора «после понюшки», Якуб узнал ее.

Время от времени Джим и Кимберли приглашали Якуба в хороший ресторан, с удовольствием наблюдая, как «молодой ученый из‑за железного занавеса» восхищается декадентским ужином с омаром и учится различать французские вина. Как‑то Якуб обратил внимание, что после каждого такого дружеского ужина Ким оставляла их с Джимом за столом, иногда довольно надолго, и возвращалась потом какая‑то немножко изменившаяся. Макияж у нее был размазан, порой было видно, что она плакала, и каждый раз она бывала томная и молчаливая. Она так эротически прижималась к Джиму, что даже Якубу становилось жарко. Иногда ее возвращения приходилось ждать и по полчаса. Джим тогда покупал мексиканскую «Корону», любимое пиво Якуба, либо они курили хорошие сигары, а случалось, выходили на паркинг, чтобы покурить марихуаны. И хотя в поведении Ким было что‑то ненормальное, Джим никогда не объяснял, куда и зачем она выходит.

А сейчас рассказал.

У Ким была булимия.

Тогда, в середине восьмидесятых, для приехавшего из Польши слово «булимия» ассоциировалось с названием экзотического цветка, и Джиму пришлось долго объясять что это в действительности означает. После каждой обильной трапезы Ким нужно было выйти и просто‑напросто избавиться от съеденного. Она отправлялась в туалет, смотрела, как он выглядит, и, только убедившись, что там чисто и приятно, выташнивала то, что съела. Делать это Ким могла только в эстетически изысканных туалетах. С особым удовольствием она это делала после обильных и роскошных ужинов с вином и свечами. Если же туалет не соответствовал ее требованиям, она брала такси или машину с паркинга и ехала к себе домой в комфортабельную виллу на Чарльз‑авеню в Гарден‑Дистрикт, забиралась в свою ванную, а потом возвращалась к Джиму.

Джим рассказал, что для Ким это очень эротическое переживание. Когда ее рвало, она испытывала сексуальное удовлетворение, на которое реагировала плачем — от счастья, отчего возвращалась к столику томная и с размазанной косметикой. А то, что она потом за столиком льнула к Джиму, так это была естественная реакция женщины, которая льнет к любовнику после любовного акта. Джим знал это и отвечал ей нежностью, чего в других обстоятельствах никогда не делал. В такие моменты «сразу после этого» он был для нее самым нежным мужчиной в мире. Он давал ей то, о чем мечтает большинство женщин, но испытывают только немногие. Причем почти всегда он давал ей это за хорошим вином, при свечах и с музыкальным фоном. И было абсолютно неважно, что по счету чаще всего платила она, хотя приглашал ее Джим. Джим пленял ее своей театрально экзальтированной и преувеличенной нежностью, о чем прекрасно знал; он талантливо манипулировал женщинами с тех пор как заметил, что сильней всего они привязываются к мужчинам, которые умеют слушать, выказывать нежность и смешить.

Эта покорность была довольно‑таки утонченным фрагментом системы, которую они выстроили на протяжении этой связи, хотя на самом‑то деле Джим привязал к себе Ким совершенно другим. Он знал, где достать первоклассный кокаин, и прекрасно знал, как кокаин действует и что сделать, чтобы он подействовал еще лучше. Молекулы этого вещества быстрей всего попадают в кровь через слизистую оболочку, отчего большинство людей принимают его через нос.

Но у женщин самая большая площадь слизистой оболочки — во влагалище.

Там квадратные километры слизистой оболочки, сквозь которую в кровь может проникнуть любые частички с молекулярной массой, как у кокаина. Джим и это прекрасно знал. Иногда, лежа в постели с Ким, он намеренно сдерживался и не входил в нее, пока она не начинала стонать от нетерпения и умолять его взять ее. И если у Джима было достаточно кокаина в кармане брюк или в ночном столике, он вскрывал пластиковый мешочек с порошком и, прежде чем войти в Ким, старательно натирал член кокаином. Он знал, что кокаин действует анестезирующе. Поэтому во время акта он регистрировал гораздо меньше сигналов от фрикции и мог ждать, не опасаясь, что, несмотря на сильное возбуждение, утратит контроль и пройдет через точку, после которой поворота для мужчины уже нет.

Ему приходилось сдерживать себя около двух минут, что для большинства мужчин, как свидетельствует статистика, является проблемой. А Ким в это время переживала свои необыкновенные первые две минуты, которые для большинства женщин обычно оказываются последними, после чего испытывала настоящий kick и, по словам Джима, у которого была страсть к «поэтическим» и несколько безвкусным преувеличениям, «внезапно переносилась на другую планету, в совершенно иное измерение абсолютного безмерного наслаждения».

И хотя, если говорить по правде, Ким испытывала это благодаря своей слизистой оболочке, химическим

свойствам и крохотным размерам молекулы кокаина, она была свято убеждена, что это следствие только и исключительно любви Джима.

Якуб, когда услышал этот рассказ Джима, подумал, достанет ли у него когда‑нибудь столько смелости.

И столько кокаина.

Но это было три месяца назад.

А сейчас он ненавидел Джима. За то, что тот обманул его.

Он сел за стол, с яростью вырвал из разъема клавиатуру, на которой Джим оставил два пакетика с белым порошком и ключ от наручников, и швырнул на кучу коробок и папок возле окна.

Минут через пятнадцать ярость улеглась, он решил вернуться к работе, однако это оказалось невозможно. Он встал, подошел к окну и принялся извлекать клавиатуру из кучи. И тут же краем глаза в самом углу возле горшка с засохшей пальмой, которую он неизменно забывал поливать, заметил пакетик с порошком. Якуб поднял его, снял со стены ту самую фотографию, которой в прошлый раз воспользовался Джим, уселся на пол, высушил огнем зажигалки стекло и высыпал содержимое пакетика на еще теплую поверхность. Потом встал, достал из ящика письменного стола бритву, которую держал в нем с тех пор, как стал проводить тут ночи за работой, вытащил из нее лезвие. Вернулся к окну и принялся неловко рубить острием кучку порошка. Не прошло и минуты, как он почувствовал, что рука у него немеет.

«Как Джим мог толочь этот чертов порошок пятнадцать минут без передыха?» — подумал он.

Явно Джим научился этому не в Гарварде, а в тюряге.

Вдруг лезвие неловко дернулось в пальцах, Якуб почувствовал боль, и большая капля крови упала на рассыпанный на стекле белый порошок.

Красная капля медленно и величаво впитывалась в белоснежный кокаин. Несколько секунд Якуб, словно очарованный, смотрел на это.

И вдруг осознал: все должно быть не так. Не кровь должна быть в кокаине, а кокаин в крови!

Он быстро отделил часть порошка, не соприкоснувшуюся с кровью, разделил на две длинные полоски, достал из бумажника купюру, свернул трубочкой, вставил ее в ноздрю и резко вдохнул одну полоску кокаина. Несколько секунд еще, наклонившись над фотографией, он рассматривал в стекле отражение своего лица с торчащей из носа свернутой купюрой и весело смеялся. После некоторой нерешительности Якуб вдохнул и вторую полоску. Затем удобно оперся спиной на кучу коробок и лениво следил за тем, как из него уходят усталость и утомление, нервность и раздраженность поступком Джима. В него вливалась свежесть.

Мозг снова позволил обмануть себя. И тело тоже.

Ему было хорошо.

Теперь он был самым заурядным наркоманом.

Сейчас никто не предлагал ему наркотик. Он сам высыпал его, подготовил, сам ввел в себя через слизистую оболочку. Теперь уже нельзя было оправдываться тем, что «хотелось разок попробовать, чтобы узнать, что при этом чувствуют». Он ведь уже знал, что при этом чувствуют. Потому‑то он и сделал это.

И теперь ему куда понятней был тот самый шимпанзе из весьма эффектного эксперимента, о котором он читал недавно в научной периодике.

Привязанный к креслу, подсоединенный проводами к электрокардиографу, электроэнцелографу и тонометру шимпанзе мог, ударяя лапой по желтой кнопке, которая являлась включателем дозатора, вспрыскивать себе в вену растворы различных наркотиков: ЛСД, героина, морфина, амфетамина, крэка и многих других, включая и кокаин. После определенного количества ударов шимпанзе достигал своеобразного состояния насыщения и прекращал прикасаться к кнопке, погрузившись либо в наркотический сон, либо в летаргию, состояние наркоза или эйфории.

Существовало только одно‑единственное исключение.

В случае дозатора с кокаином он, не прекращая, лупил по желтой кнопке, пока пульс у него не доходил до четырехсот ударов в минуту, после чего у него начиналась мерцательная аритмия предсердий, и он подыхал.

Подыхал, держа лапу на желтой кнопке.

Но Якубу откуда это было знакомо?

Ну как откуда?!

По Мазовше, например, по Прикарпатью, Поморью, Куявам.

Только там были не шимпанзе, и никто не подключал их к электрокардиографу, а химическим веществом был не кокаин — официально оно называлось водным раствором этилового спирта, а в просторечии водкой. И поскольку это химическое соединение было не настолько вредным, «не шимпанзе» теряли сознание без мерцательной аритмии предсердий, однако «лап с желтой кнопки» не снимали тоже до самого конца.

Якуб вспомнил об этом шимпанзе без страха и тревоги. Для таких чувств у него не было ни малейшего повода. Он понимал, что зависимость от такого чистого наркотика, как кокаин, не наступает после нескольких приемов. Правда, ему было известно, что кокаин убивает мозг гораздо тоньше, чем пневматический молот, но и по этому поводу особых опасений у него не возникало. Сейчас его мозгу было по пути с кокаином. Просто теперь иногда случается, что вместо кофеина он подбадривает себя кокаином. А скоро он возвратится в Польшу, и ему останется водный раствор этилового спирта. Ну а кроме того — и это всем известно, — шимпанзе сошли с дистанции в эволюционной гонке и, возможно, лупят по кнопке, оттого что им не хватает нескольких весьма важных генов.

Он вновь чувствовал себя свежим, голова была ясная; усталость исчезла. Он любил работать в таком состоянии свежести и энтузиазма, когда в мозгу просто клубятся безумные идеи. Якуб поспешно встал с пола, взял клавиатуру, вернулся к столу и подсоединил ее к компьютеру.

И в этот момент зазвонил телефон.

То был Яцек. Якуб мгновенно узнал его голос.

Он даже не пытался вспоминать, когда они разговаривали в последний раз.

Впрочем, это не имело никакого значения.

Стыдясь своей беспомощности, бессильный и отчаявшийся Яцек рассказывал ему про Аню.

Яцек позвонил ему в четвертом часу утра из Польши по прошествии нескольких лет с их последнего разговора и рассказывал, что у его восьмилетней дочки Ани белокровие и она умирает. Просто рассказывал.

Он даже не просил о помощи. Яцеку, насколько знал его Якуб, всегда было трудно просить.

Он рассказывал, словно хотел покончить с этим.

Якубу до сих пор непонятно, почему, слушая Яцека и расспрашивая о деталях, он все больше набирался уверенности, что сможет помочь. Наверное, причина была в кокаине. Ведь он был такой значительный и всегда был прав.

А о белокровии со времен Натальи он знал все.

Да и как ему было не знать? Если бы его Наталье чуть повезло, она умерла бы от белокровия.

Но она погибла раньше.

Якуб положил трубку. Он был потрясен услышанным. Подумав, он выключил компьютер и решил вернуться домой пешком. Шагая по пустой в эту пору Сент‑Чарльз‑стрит, он думал о предназначении. Он был почти уверен, что предназначение — это выдумка и предрассудок. У Бога слишком много важных дел в голове, чтобы еще предназначать судьбу каждому в этом многомиллиардном человеческом муравейнике. Да и не может быть такого предназначения, которое обрекает на смерть восьмилетнего ребенка. Когда Якуб пришел домой, в комнате Джима горел свет. Он обрадовался. Ему больше всего на свете нужно было с кем‑то поговорить.

Постучавшись, Якуб, не ожидая ответа, вошел и сразу же, без всяких предисловий, задал вопрос:

— Как ты думаешь, Джим, сколько может здесь стоить пересадка костного мозга? Ей восемь лет, она сейчас в Польше и проживет не больше трех месяцев. Это дочка моего друга.

Джим отреагировал так, как реагировал всегда на серьезные и значительные вопросы: на какое‑то время замолчал, углубившись в свои соображения. Но на сей раз это продолжалось дольше, чем обычно. Потом он вдруг вскочил с кровати, подошел к Якубу и сказал:

— О костном мозге я практически ничего не знаю. Подозреваю, что он находится в костях. И это все, что я могу сказать. Но если от этого умирают, значит, это стоит дорого. В Америке все, от чего умирают, но что можно вылечить, стоит дорого. Вспомни, в каких машинах ездит и где живет отец Ким, как с каждым годом растут и поднимаются груди ее матери. Не имеет никакого значения, стоит это сто или триста тысяч. Слишком большие цифры, чтобы иметь столько. Ты, наверное, таких денег и не видел. Я видел, но они были не мои. Но мы все равно не позволим, чтобы эта малышка умерла только потому, что родилась не в той стране. В понедельник ты встанешь с плакатом перед ректоратом университета.

Я с таким же плакатом сяду посреди Бурбон‑стрит. А прямо сейчас мы позвоним на радио у нас в Новом Орлеане. При сборе денег всего дороже реклама. Они, думаю, помогут. Перед и после рекламы тампонов дадут сообщение об умирающей от белокровия девочке из коммунистической Польши. Фирма, производящая тампоны, уверен, с радостью отстегнет. Завтра, а верней сказать, уже сегодня воскресенье. Ты пойдешь в церковь, расскажешь обо всем священнику. Иди туда, куда приходит больше всего туристов. Они, если их растрогать, щедрей всех кладут на поднос. Местные в этой церкви в основном цветные. Денег у них нет, а кроме того, для них у белокровия слегка расистское звучание. В понедельник Ким пойдет в Студенческий союз и не уйдет оттуда, пока там не пообещают устроить сбор пожертвований в кампусе. И напиши всем из твоей группы. Позвони тому гению из Гарварда. Белокровие — это ведь тоже гены. У него есть на это деньги. Только ему нужно это правильно оформить. Ты ведь работаешь на них своим мозгом. А мозг хорошо функционирует, только когда спокойна душа. За спокойствие души нужно платить. И он это прекрасно знает. Он ведь из этой страны. А в этой стране спокойствие души вписано в поправки к Конституции. Кроме того, позвони в польское посольство. Пусть они свяжутся со здешней клиникой. Врачи любят, когда их просят важные, но здоровые люди, особенно из посольств. И даже думать не смей, что мы не соберем этих денег.

Слушая Джима, Якуб постепенно избавлялся от сомнений и набирался уверенности и энтузиазма. Слово «соберем» звучало как признание в дружбе. И он подумал, что все‑таки предназначение, наверное, существует. В противном случае он не встретил бы Джима.

Когда Якуб вернулся в свою комнату, у него уже был готов план. Не раздеваясь, он лег на потертый кожаный диван перед телевизором и стал ждать рассвета. Он был возбужден. Никак не мог дождаться утра, чтобы начать действовать. Вдруг в коридоре раздался какой‑то шум. В щель под дверью проскользнул конверт. Якуб встал, поднял его, раскрыл. Между купюрами был небольшой, вырванный из тетрадки листок:

«Ане — Джим».

Из всего, что происходило в течение двух следующих невероятных недель, Якуб запомнил навсегда только несколько событий. Он практически перестал бывать в комнате, которую снимал, переселившись в свой рабочий кабинетик, писал сотни писем, посетил почти все крупные фирмы в Новом Орлеане, собирал пожертвования в церквях, автобусах, ресторанах, универмагах и ночных клубах. И сталкивался как с трогательной солидарностью, так и с отвратительным равнодушием.

Он уже точно знал, что Аня сможет приехать, когда в один из вечеров примерно через неделю после начала акции ему позвонил отец Ким и сказал:

— Все мои врачи и медсестры проведут эту операцию без гонорара. Кроме того, я связался с моим другом в Иммиграционном бюро в Вашингтоне и он пообещал, что девочка получит визу. Завтра начнем искать донора костного мозга. Базой данных доноров в Миннеаполисе — а только там, как вам известно, можно что‑то отыскать — занимается один из моих бывших аспирантов. Я уже переслал ему полную характеристику тканевого антигена Ани. Донор станет нам известен в течение трех дней. — Он сделал паузу, а потом добавил: — Моя дочь восхищается вами. Вы даже не представляете, как я вам завидую.

Спустя три недели Якуб стоял в аэропорту и смотрел, как сотрудница ЛОТ'а катит инвалидную коляску, в которой сидела совершенно лысая перепуганная девочка в застиранном тренировочном костюме. Глаза у нее были зеленые, она была чудовищно исхудалая и прижимала к груди тряпичного паяца в красной курточке и красном колпаке.

Это была Аня.

Якуб подошел к ней и представился.

— Меня зовут Аня. А его Кацпер, — указала она на паяца. — Мама сказала, что вы можете сделать так, чтобы я не умерла.

Он стоял не в силах пошевельнуться и не знал, что сказать. Пришлось собрать все силы, чтобы не показать, как он глотает слезы.

Аня не расставалась с Кацпером. Она спала с ним, разговаривала. Прижимала его к себе, когда плакала, тоскуя по дому. Этот тряпичный паяцик стал для нее олицетворением всего, что соединяло ее с прошлым, с родителями и с тем, что она понимала и что ассоциировалось у нее с безопасностью и домом в Польше. Медсестры рассказали Якубу, что даже перед самой операцией, когда ей уже дали наркоз, Аня изо всех сил прижимала паяца к себе, и лишь с огромным трудом его вынули из ее синих от уколов и невероятно худых рук.

И еще ему запомнился совершенно омерзительный факт. Дня через два после звонка отца Ким Якуба в его рабочем кабинетике посетил невысокого роста человек с бегающими глазами, смахивающий на лиса. Он представился как сотрудник польского посольства в США и попросил предъявить паспорт. Хорошо, Якуб догадался поинтересоваться, на какой предмет. Вопрос этот вызывал приступ невероятной злобы. Якуб узнал, что он «разрушает образ народной Польши в глазах американских империалистов», что «собирает подаяние, как последний ободранный и обосранный цыган на паперти», что «компрометирует Польшу как ученый и гражданин». Он слушал этого типа с удивлением и отвращением. До сих пор Якуб не может понять, почему не вышвырнул его за дверь.

Ему довелось еще раз встретиться с этим мужчиной. После счастливого завершения акции помощи Ане университет устроил пресс‑конференцию. На ней присутствовало также местное телевидение. В числе других Якуб тоже принимал поздравления. И в тот момент когда камеры были направлены именно на него, к нему подлетел тот сотрудник посольства и протянул руку, произнося поздравления. Но Якуб, глядя ему в глаза, промолвил:

— Знаете что? Мне тут приснилось, что вы повесились. Проснулся я с большой радостью.

Руку он ему не пожал.

Запомнился Якубу и момент прощания с Аней: он сажал ее в Новом Орлеане на самолет «Дельты», отправляющийся в Чикаго, где ей нужно было пересесть на самолет ЛОТ'а до Варшавы. Ему не нужно было лететь с ней. «Дельта» в рамках своего участия в акции обеспечивала девочке полную опеку. Когда Аня, сидящая в инвалидной коляске, исчезла внутри самолета, Якуб нежданно ощутил пустоту, печаль и одиночество.

Наверное, то же самое испытывала его мама, когда он, совсем еще мальчик, расставался с ней и ехал на другой конец Польши.

Проталкиваясь сквозь толпу в аэропорту, он вдруг подумал, а не является ли вся эта возня с тифозной бактерией, судорожная и возбужденная работа и вся его суматошная жизнь лишь формой бегства от пустоты и одиночества. Аня заполнила на несколько недель эту пустоту радостью, волнением и чем‑то поистине важным.

Из задумчивости Якуба вырвала его фамилия, прозвучавшая из репродукторов. Его просили срочно подойти к информационному окошку компании «Дельта».

— Тут вам кое‑что передали, — сообщила ему практикантка в темно‑синей униформе и подала пластиковый пакетик.

Якуб тут же открыл его и вынул паяцика в красном колпачке. Он положил его на стойку и долго молча смотрел на него.

«Это было так давно», — подумал он.

Он выключил компьютер, допил «колу» из банки, собрал перепечатки и журналы, которые собирался прочесть в воскресенье. Идя к двери мимо соснового стеллажа, он на миг остановился и поправил красный колпачок на голове маленького тряпичного паяца, сидящего между книгами на самой верхней полке.


ОНА: Опять она проснулась прежде, чем зазвенел будильник. Теперь она этому даже не удивлялась. Когда‑то это было совершенно немыслимо, а сейчас стало будничной реальностью.

Понедельник! Она улыбнулась.

Она так тосковала весь этот уикенд…

Но теперь осталось недолго ждать: она приедет на службу, включит компьютер, прочитает мейл от него, и ей станет хорошо и спокойно.

Она бесшумно выскользнула из постели и направилась в ванную.

Стоя под душем, она задумалась: а хотелось бы ей, чтобы он сейчас оказался тут и увидел ее обнаженную.

Она знала, что он всего раз взглянул бы на нее своими печальными глазами и все запомнил бы. Нет, сразу он ей ничего не сказал бы, но через несколько дней написал бы, что у нее трехмиллиметровая родинка под правой грудью и она такая сладостная, что левая бедренная кость у нее выступает чуть сильней чем правая и он хотел бы когда‑нибудь удариться о нее лбом, что соски у нее гораздо коричневей, чем он себе представлял, а когда у нее все внутри потеплело бы от этих его комментариев, он опустил бы ее на землю, написав, что она ни в коем случае не должна мыться этим мылом, поскольку у того слишком высокий рН.

Нет, пока еще она не была вполне уверена, что хотела бы, чтобы он увидел ее. Потому решила, что сейчас не будет «анализировать это желание», а займется этим на службе, гораздо позже, когда уже прочитает мейл от него, поговорит с ним по ICQ, выпьет пива, и ей начнет становиться — или уже станет — «блаженно».

Подобные сомнения она любила разрешать именно в таком состоянии.

Разумеется, ему она об этом не обмолвится ни словом.

Она была уверена, что если бы она ему рассказала, он стал бы еще нежней, чем сейчас, тем самым провоцируя на написание «любовных писем», и все равно под конец написал бы ей, что нельзя «удерживаться от анализирования таких проблем», потому что даже если ей «блаженно» на рабочем месте, все равно она не нагая, а это трагически меняет положение вещей.

Из этих раздумий ее вырвал муж, который вошел в ванную и сказал, что если она сейчас же не вылезет из‑под душа, то они оба точно опоздают на работу.

Муж был прав. Абсолютно прав. Как всегда, когда даже не был прав.

Она быстро вытерлась и голая побежала в спальню к шкафу.

С самого начала, когда он с обезоруживающей наглостью поинтересовался, какого цвета на ней белье, она каждое утро заранее обдумывала, что надеть.

Само собой, ему она об этом не сообщала, потому что для нее это было слишком интимно. Но когда выяснилось, что его любимый цвет — зеленый, как‑то так получилось, что она «случайно» купила три гарнитура в разных тонах зеленого.

Сегодня она решила надеть темно‑зеленый, наиболее «секси», с лифчиком, застегивающимся спереди, и кружевными трусиками с непристойно высоким вырезом.

Она чувствовала, что этот комплект ему больше всего понравился бы.

И вовсе не потому, что муж тоже, когда она сидела в спальне в этом белье, делая макияж, странно смотрел на нее.

Она любила момент прихода на работу. Уже давно редко случалось, что она оказывалась не первой. В комнате было тихо и она была одна. Она обожала это одиночество с тех пор, как нашла Якуба. Заваривала кофе и, когда его аромат заполнял всю комнату, включала компьютер. Пока модем набирал номер их варшавского интернет‑провайдера, она садилась, полная ожиданий, как одуревшая от любви девчонка, и ставила перед монитором чашку кофе. Включала почтовую программу и ждала, когда все мейлы будут пересланы с познаньского сервера их фирмы на ее компьютер. Потом поочередно открывала его письма и прочитывала.

Это было так романтично и чудесно.

Происходило так уже несколько месяцев, но она знала, что постоянно так быть не может. Знала: все мимолетно, недолговечно, и нужно переживать происходящее «здесь и сейчас», даже если оно виртуально, как их знакомство.

Но сегодня сервер в Познани не отвечал.

Она восемь раз пыталась. С трудом дождавшись прихода секретарши, она немедленно под каким‑то дурацким предлогом попросила ее посмотреть пришедшую почту. Но и с компьютера секретарши невозможно было установить связь с Познанью.

Она была разочарована и разъярена. Ей испортили утро, а для нее вот уже несколько месяцев утро понедельника было тем же, чем для многих пятничный или субботний вечер.

Она позвонила в Познань.

Там сказали, что кто‑то атаковал их сервер и сейчас над ним работают, но все очень серьезно и сегодня его явно не отремонтируют, так как непонятно даже, что подверглось уничтожению.

«Бездари! Он уже через несколько минут несомненно знал бы, что подверглось уничтожению», — со злостью подумала она.

Она позвонила ему:

— Якуб, здравствуй! Я скучала по тебе, — прошептала она.

— Наш сервер в Познани не действует, так что я не смогла прочесть твои мейлы, а ты ведь знаешь, как они для меня важны. И я подумала, что ты мог бы прочесть мне их сейчас по телефону. Ты еще никогда так не делал. Ты даже не представляешь, как мне станет хорошо. Ты сделаешь это, ведь правда?

Несколько секунд он молчал, а потом произнес нечто, встревожившее ее:

— Нет, не прочитаю, потому что не могу.

— Якуб, но ты же написал их мне и послал, верно?

— Да, написал и послал, но… потом… потом… я изменил решение, — сказал он.

Она мысленно проанализировала эту фразу, и ее вдруг осенило:

— Якуб! Прости, а после того как ты изменил решение, как ты изящно и деликатно это определил, ты случайно не прикончил сервер в Познани, чтобы он тоже «изменил решение» и не вручил мне твои письма? — с нервной интонацией осведомилась она.

— Нет, не прикончил… Но только потому, что я не умею этого. Это сделал мой друг Яцек из Гамбурга. Пожалуйста, извини меня. Когда‑нибудь я тебе все объясню.

Ей стало страшно обидно, ощущение было, будто он нанес ей душевную рану, надо сказать, впервые с тех пор, как появился в ее жизни.

— Что было в этих мейлах? — напряженным голосом поинтересовалась она.

И она сразу же поняла: задать вопрос глупее было просто невозможно.

— Не отвечай, — поспешно произнесла она. — Это был дурацкий вопрос. Позже я перезвоню тебе. А сейчас я должна успокоиться.

Она положила трубку.

Да, все уже было не так, как когда‑то, «до него».

Как она вообще жила «до него»?

Человек посылает ей мейл, а потом разносит сервер, чтобы она не смогла прочесть. Кто делает такие вещи, вкладывая столько труда, и кому вообще такое приходит в голову?


ОН: Просыпаясь по утрам, он думал о ней. Он уже точно не помнил, когда это началось, но так продолжалось уже несколько недель. Его немного беспокоило настроение, которое вызывали у него эти мысли. Ожидание и какая‑то странная печаль. Внезапное стеснение в груди или неконтролируемый прилив грусти, когда по радио пели песню про любовь, а он уже выпил немного вина. Такого раньше не было. Раньше он по радио слышал только последние известия.

Она неожиданно вошла в его жизнь. И была необыкновенной с той первой минуты, как появилась. Он никогда не забудет тот день, когда, работая над программой, краем глаза заметил, что кто‑то прислал ему сообщение, пользуясь ICQ.

Он открыл его и прочел:

Я все еще немного влюблена, еще полна остатками бессмысленной любви, и мне так грустно, что захотелось кому‑нибудь рассказать об этом. Какому‑нибудь чужому человеку, который не сможет меня обидеть. Наконец будет хоть какая‑то польза от этого Интернета. Я попала на тебя. Могу я тебе рассказать?

Его поразила такая искренность. Он позволил. Впрочем, о любви она ему не рассказала, и так все и началось.

Сейчас он тоже проснулся с мыслью о ней и улыбнулся.

Понедельник! Он будет с нею целых пять дней!

В Мюнхене начинался солнечный сентябрьский день. Он решил, что в такую погоду надо ехать на работу мотороллером.

Когда‑то, «до нее», он не обращал внимания на подобные обстоятельства, полностью погруженный в мысли об алгоритмах, генетике и последней досадной ошибке в программе. А вот сегодня обратил и как‑то необычно возбудился от этого.

Еще в пригороде он остановился на одном из перекрестков рядом с серебристым «мерседесом» с открытым верхом. В такой час и в такое прохладное время года это было немножко странно. За рулем сидела женщина. Возраст — около тридцати. Одета она была в синюю плиссированную очень короткую юбку и обтягивающее кремово‑белое боди, в левой руке держала банку «колы‑лайт», из которой пила через длинную зеленую соломинку. Глаза ее были скрыты большими овальными солнечными очками в золоченой оправе. На пассажирском сиденье лежала под кипой модных журналов теннисная ракетка. Сзади на узком кожаном сиденье валялись разбросанные в беспорядке пластиковые упаковки компакт‑дисков. Он остановился рядом с «мерседесом». При красном свете он на своем мотороллере всегда оказывался на перекрестке в первых рядах. Ожидая зеленого сигнала, водительница вдруг перегнулась назад, чтобы взять с заднего сиденья диск. При этом юбка у нее задралась, и просто невозможно было не увидеть, что боди у нее там, где оно застегивается между бедрами, такого же цвета, как юбка. А она продолжала оставаться в такой же позиции и перебирала диски на заднем сиденье, как будто знала их названия на ощупь, а он всматривался в эту застежку и изо всех сил старался сосредоточиться на мысли, что такая застежка в принципе очень практичное решение. Внезапно она повернулась к нему, их очки смотрели друг на друга. Она улыбнулась ему, чуть раздвинув губы. Он в смущении резко отвернул голову, чувствуя себя мальчишкой, пойманным на подсматривании через замочную скважину за моющейся старшей сестрой. На лицах водителей других машин, стоящих вокруг этого кабриолета, тоже было заметно некоторое возбуждение.

Зажегся зеленый, и тут он заметил одну вещь. Сперва у него было возникли сомнения, но потом все подтвердилось. Между водителями началось соперничество за то, чтобы у следующего светофора оказаться рядом с этим «мерседесом». Он радовался, что поехал на мотороллере. Даже если он подкатит последним, все равно местечко «у сцены» себе найдет. Да, он не ошибся. При каждом следующем семафоре ее соски все отчетливей вырисовывались под обтягивающим кремовым боди. Очарованный, он любовался ее грудью, скрывая глаза под темными очками, и пытался понять, что так действовало на соски — утренний холодок, ее голод или внимание водителей.

Открывая дверь своего кабинета, он услышал звонок телефона. Звонила она. Видимо, что‑то случилось. До этого она позвонила всего лишь раз. Но когда она прошептала: «Я скучала по тебе», — тревога исчезла и возвратилось эротическое настроение. Он прикинул, как бы ее спросить, есть ли у нее такое же боди, застегивающееся между бедрами, пусть даже не кремового цвета, но тут она неожиданно спросила его про субботний e‑mail.

Он этого не ожидал. Ему в голову не пришло, что Яцек, исполняя просьбу уничтожить один‑единственный e‑mail, обрушит сервер. Насколько он знал Яцека, тот явно сделал это для «полной уверенности».

И хоть он еще ни разу не видел ее зрачков, но представлял себе, что когда она говорила: «Ты даже не представляешь, как мне станет хорошо. Ты сделаешь это, правда?» — они были большие и поразительно красивые.

Нет, он не сделает. Не прочтет ей этот текст.

Именно из‑за ее зрачков. Потому что ему хочется увидеть их хотя бы раз.


ОНА: То, что с ним происходит, она пока что еще не могла назвать. Это не было «влюбленностью». Таких сильных проявлений при влюбленности не бывает. Хотя в его случае она могла и ошибаться.

Когда‑то он с помощью своей химической теории любви пытался объяснить ей, что происходит в мозгу людей, затронутых «внезапным смятением чувств», обычно именуемым любовью. По его мнению, это не имеет ничего общего с безумием, страстью и очарованностью. Скорей, это смахивало на отчет лаборанта. Он сводил все к гормонам, допамину и соответствующему набору генов. Старался убедить ее, что можно быть счастливым благодаря каким‑то волшебным «ингибиторам захвата серотонина». И хотя звучало это, как название какой‑то исключительно занудной докторской диссертации, она решила, что в любом случае дознается, что это означает. Хотя бы для того, чтобы увериться, что он не прав. Ведь когда он писал все это для нее, она чувствовала себя счастливой и наверняка знала: никакие ингибиторы к этому не причастны.

Она слушала его тексты — на самом деле читала, — соглашалась с научной возможностью того, что они соответствуют истине, однако никогда до конца им не верила.

И не смогла бы поверить.

Кроме того, она уже несколько недель была убеждена, что Якуб — самый романтический мужчина из всех, что встречались ей в жизни.

Если людей действительно создал Бог, то на Якуба он потратил немножко больше времени.

Внезапно она ощутила, что преклоняется перед ним больше, чем когда‑либо.

Она еще раз позвонила ему.

— Якуб, а ты не мог уничтожить тот мейл, не уничтожая весь сервер? Теперь тебя не будет весь понедельник, а я так ждала его и радовалась, что он наступил. Слушай, а твой приятель не мог бы помочь им в Познани быстро исправить сервер?

Она положила трубку, и вдруг ей стало ясно, что она сделает.

Взяв дискету с ICQ, она вызвала такси, сказала секретарше, что плохо себя чувствует и едет к врачу и что если до семнадцати часов не вернется, то чтобы та выключила ее компьютер.

Таксисту она велела отвезти ее в недавно открывшийся отель, о котором столько рассказывали. У портье она осведомилась, где находится описываемое во всех варшавских газетах интернет‑кафе. Оно оказалось несколькими компьютерами в самом углу ночного клуба на самом первом подземном этаже.

Когда она туда вошла, было десять утра.

Это был эксклюзивный ночной клуб с баром, небольшим танцевальным кругом и столиками, вокруг которых стояли высокие тяжелые стулья с зеленой плюшевой обивкой. Приглушенный свет, ни одного посетителя, и только за стойкой торчал молодой бармен с красными от перепоя глазами и вытирал бокалы. Он был примерно того же возраста, что она. Тип любовника‑латиноса с прилизанными черными блестящими волосами. Был он в черной обтягивающей футболке с надписью «Можешь меня поиметь» на английском и выглядел так, словно его заперли в солярии минимум на четыре часа. По его реакции было ясно, что в понедельник в такое время он не ждал клиентов и что она явно помешала ему «зализывать раны» после ночи. Когда она подошла к бару, он измерил ее взглядом с головы до ног, задержавшись на какую‑то долю секунды лишь на губах.

Она спросила про Интернет

Он, ни слова не говоря, проводил ее к компьютерам, установленным на небольших тяжелых деревянных столиках, перед которыми стояли точно такие же зеленые стулья. Возле некоторых еще остались полные пепельницы, у иных клавиатура были в пятнах красного вина, а на одном мониторе она увидела кроваво‑красный отпечаток губ и улыбнулась.

Гениально! Разве ей иногда не хотелось сделать что‑нибудь подобное?

К примеру, тогда, когда Якуб, рассказывая ей в очередной раз что‑то про Интернет, вдруг ни с того ни с сего, без всякого видимого повода написал: «Я так хочу тебя сейчас…». И она ощутила такую нежность… Но только на миг. Сразу же после этого она почувствовала, хотя тогда долго еще старалась не признаваться себе в этом, что ей в то мгновение страшно захотелось, чтобы он приник губами к ее груди.

Бармен, удивленный ее внезапной задумчивостью, громко кашлянул и включил компьютер, стоящий как раз напротив бара. Когда же он принялся объяснять ей, как пользоваться мышью, она презрительно посмотрела на него и попросила не утруждать себя, так как она отлично справится с компьютером и без его наставлений для «чайников».

Обиженный, он возвратился за стойку и оттуда подозрительно поглядывал на нее.

— На ваших компьютерах имеется ICQ? — спросила она.

По его взгляду она поняла, что он не понимает, о чем она спрашивает. Он принялся выкручиваться, рассказывая, что они как раз ждут последнюю версию компьютеров, а она подумала, почему мужчинам так трудно признаваться в незнании того, что знает женщина.

Она решила не спрашивать у него, может ли она сама установить ICQ.

Она вставила в дисковод принесенную дискету и начала установку.

Бармен все так же с подозрением смотрел на нее из‑за стойки.

И тут ей пришла в голову потрясающая мысль.

Да, все складывается просто великолепно!

И этот клуб, и то, что случилось с сервером в Познани, ее настроение и разыгравшееся воображение.

Она прошла к стойке и заказала:

— Принесите, пожалуйста, на мой столик литровую бутылку газированной минеральной воды, четыре ломтика лимона, две соломинки, капучино, но влейте в него двойную порцию амаретто, а также бутылку красного сухого вина и два бокала.

Было заметно, что бармен удивился, но тем не менее он кивнул и только спросил:

— Простите, до какого времени вы платите за компьютер?

— До половины пятого. Да, и, пожалуйста, закажите мне такси на шестнадцать сорок пять.

После чего она вернулась к компьютеру и послала на его пейджер сообщение:

Якуб, выйди как можно быстрей в ICQ. Я тебе расскажу о себе все, что ты только захочешь узнать.

То, что это технически возможно, уже даже не удивляло ее. Но благодарность людям за их мудрые изобретения все так же не исчезала в ней. Ведь благодаря этим изобретениям у нее был он.

Через минуту компьютер дал ей знать, что он уже здесь:

— Милая, откуда ты взялась? Только не говори мне, что Познань уже ожила.

Она обрадованно улыбнулась.

— Не ожила. Ожила я. Слишком сильно я скучала по тебе и слишком радовалась понедельнику, чтобы позволить отнять его у меня какому‑то рухнувшему серверу в Познани. Я в интернет‑кафе ночного клуба в новом отеле в Варшаве и буду с тобой до 16.30. Я сижу недалеко от стойки, из‑за которой на меня смотрит ошеломленный бармен, пью минеральную воду с лимоном и заказала бутылку красного вина. Сейчас я ее откупорю. Кроме бармена, который не в счет, здесь никого нет — только мы одни, только ты и я.

Не дожидаясь его реакции, она написала:

— Якуб, через минуту я подкину тебе все сведения обо мне, а ты, пожалуйста, соблазни меня.

ТЫ СОБЛАЗНИШЬ МЕНЯ СЕГОДНЯ В ЭТОМ КЛУБЕ????????

— Пожалуйста, сделай это. Мы еще ни разу не были вместе в ночном клубе, одни, и чтобы у меня в крови был алкоголь. И во второй раз это может долго не произойти. Откупорь бутылку красного вина, которое у тебя несомненно есть, запри на ключ дверь своего кабинета и вспомни, что сегодня утро понедельника. А ведь утро понедельника — это наше самое лучшее время. Мы, истосковавшиеся, всегда страшно долго ждем его.

Она остановилась и крикнула бармену:

— Не могли бы в конце концов включить какую‑нибудь музыку? Желательно Б. Б. Кинга… — и добавила: — Пожалуйста.

«Наверное, он уже ничему не удивляется, этот бармен», — подумала она.

Через минуту в этом темном, но ставшем вдруг таким уютным клубе звучал блюз.

— Якуб, чтобы тебе было легче и чтобы у тебя были те же шансы, как у всех, я сообщу тебе самое главное о себе. Сегодня на мне темно‑зеленый кружевной лифчик, расстегивающийся спереди, черная облегающая блузка на три пуговицы, которая надевается через голову, я сегодня исключительно красива, потому что период у меня кончился два дня назад, на губах у меня темно‑красная помада, и стоит мне притронуться пальцем к губам, как у меня уже бегут мурашки. Кроме того, сейчас звучит блюз твоего любимого Б. Б. Кинга, а в голове у меня бродят такие невероятные мысли, что даже мое подсознание краснеет. Короче, у тебя есть все, что нужно. Клавиатура, Интернет и твои желания. Мое желание тоже. Так что НАЧИНАЙ.

Звучал ее любимый фрагмент «Dangerous Mood» в исполнении Кинга и Джо Кокера, а она расстегнула на блузке все пуговицы, налила полный бокал вина, уселась поудобнее на плюшевом стуле, положила руки на клавиатуру и уставилась в монитор. Он уже писал все те нежности, которых она так ждала, а она задумалась, как так получилось, что как раз сегодня она надела именно это белье. Поднимая бокал с вином, она на секунду оторвала взгляд от монитора. Бармен неподвижно стоял с разинутым ртом, и казалось, будто он даже не дышит, чтобы не помешать тому, что тут начиналось.


@6


ОН: Ему было приятно, что удалось забронировать номер именно в этом отеле. В Новом Орлеане то был его отель.

Вчера он приехал сюда из аэропорта в такси, и когда вылез и стоял с чемоданом перед такими знакомыми белоснежными раздвижными дверьми со сверкающими латунными ручками, сердце у него забилось быстрей. В определенном смысле этот отель символизировал все, что так стремительно изменило его жизнь и его самого.

Это сюда несколько лет назад, когда он делал докторскую в университете Тьюлейн, он сбегал, чаще всего ночью, от компьютеров, книг, научных журналов, неотступных мыслей, замыслов, планов, что клубились у него в голове. Он и несколько других одержимых молодых ученых из его группы брали среди ночи такси и ехали в эту гостиницу, чтобы пить пиво или вино в патио за мраморными белыми столиками и, слушая захватывающие негритянские блюзы, спорить на любые темы, касающиеся последовательности генов в двойной спирали, либо фантазировать, что будет, когда гены эти разложат на соответствующие им белки, а те в свой черед на человеческие эмоции, мысли и поведенческие реакции. Это называлось у них «ДНК breaks», что одни расшифровывали как «перерыв для ночного керосина в Дофин», а другие — «прерывание ДНК».

Они представляли собой громогласную, крикливую компанию молодых людей, убежденных в своей правоте и безошибочности, в необыкновенности и исключительности того, что они делают, и переполненных уверенностью, что они‑то и открывают новые горизонты в науке. Но лучше всего ему помнится из дней, проведенных в Новом Орлеане, энтузиазм, граничащий с какой‑то хищностью. Если бы можно было вернуть время назад, то он, зная то, что знает сейчас, старательно заучивал бы на память, словно стихи, именно этот энтузиазм. Они были тогда, как молодые львы. Уверенные, что мир будет принадлежать им, они были близки к звездам, что горели на ночном небе над террасой отеля «Дофин». И вчера, когда он опять стоял перед этим отелем, ему вдруг почудилось, что он вновь близок к тем звездам, хотя был день и светило яркое солнце. И ничего, что они светили не так ярко, как тогда.

Звезды ведь тоже выгорают.

И прежде чем пройти через знакомую дверь к портье, он на миг остановился. Остановился и подумал: когда придется отвечать ей, что он чувствовал, когда входил сюда — а он был уверен, что она задаст ему этот вопрос, — он скажет, что ощущал одновременно печаль и гордость. Гордость, потому что в этот город, где когда‑то начинал как безвестный молодой стипендиат из Польши да к тому же еще с фамилией, которую мало кому удавалось выговорить, его пригласили на всемирный научный конгресс как бесспорного авторитета, чтобы он прочел доклад, который желают послушать все, кто что‑то представляет собой в этой области науки. А печаль, так как он неожиданно осознал, что при всех его достижениях, при всем признании и уважении, которое он вызывает, он никогда уже не испытает такого возбуждения, такой гордости и заполненности собой, как несколько лет назад, когда он исследовал последовательность генов тифозной бактерии и был уверен, что заглядывает в карты самому Творцу.

Этой гостинице «Дофин Нью‑Орлеанз» были присущи простота, уютность и атмосфера, каких никогда не было и не будет у надменного «Хилтона», куда хотели запихнуть его организаторы конгресса. Вчера, когда по приезде сюда он получал ключ у необыкновенно милой и улыбчивой дамы, его очень интересовало, как выглядят здесь номера. Ведь он тут ни разу не ночевал. Если и проводил ночь, то только на террасе. Но когда он открыл дверь своего 409 номера на четвертом этаже, то вмиг утратил дар речи. Номер оказался больше его мюнхенской квартиры; в нем были спальня, гостиная и рабочий кабинет с телефоном, компьютером и факсом. В гостиной на полке рядом с телевизором стояло серебряное ведерко, из которого выглядывала бутылка шампанского, обернутая белым полотенцем, а рядом были два бокала. А когда он вошел в спальню, то первое, что увидел, была стеклянная ваза с лилиями на черном мраморном столике у окна. Он прекрасно помнил такие лилии. Он позвонил портье, намереваясь поинтересоваться, не произошла ли какая‑нибудь ошибка, поскольку он заказал по

Интернету из Мюнхена обычный одноместный номер. Дама, выдавшая ему ключи, сказала:

— Я узнала вас сразу, как только вы вошли. Это ведь вы несколько лет назад собирали деньги на операцию для девочки то ли из Польши, то ли из Голландии, я уже сейчас точно не помню. Вы ведь ее спасли, да? Моей дочке тогда тоже было восемь лет, как той девочке. Когда я читала обо всем этом в газете, у меня мурашки бежали по телу при мысли, как ее мать должна была перед вами преклоняться. И подумала, что вам понравится этот номер. Этот у нас самый лучший. Сам Джон Ли Хукер останавливался в нем, когда приезжал сюда играть в Презервейшн‑Холле. Вы знаете Хукера?

Кладя телефонную трубку, он подумал: неужели возможно помнить, что ты чувствовал, когда читал несколько лет назад в газете какую‑то статью. Может быть, когда у него тоже будет дочка, он поймет, что такое возможно.

Но это было вчера. Сегодня он уже не сомневался: эта женщина должна быть исключением.

Память — функция эмоций.

Эмоции, и притом совершенно необыкновенные, начались с утра. Он спустился позавтракать на террасу рядом с бассейном, которую каждое утро превращали в маленький зал ресторана. Под музыку Моцарта, льющуюся из громкоговорителей, он пил ужасный американский кофе, дожидался своих тостов и одновременно просматривал электронную почту на сервере в Мюнхене. Изобретательный владелец отеля, идя в ногу со временем, установил на каждом столе сдвоенную телефонную розетку. Таким образом два человека, пользуясь своими ноутбуками, могли подключиться к Интернету. Великолепная и, в сущности, простейшая мысль. Что может быть приятней, чем утренний e‑mail, рядом с утренней газетой? Бумажной, лежащей рядом с чашкой кофе и любимой электронной из Японии, Австралии, Германии или Польши.

Он открыл e‑mail от нее и невольно вскрикнул от радости. Все завтракающие за соседними столиками с удивлением посмотрели на него, но тут же вернулись к своим газетам или электронной почте.

А он во второй раз перечитывал этот фрагмент, желая увериться, что правильно понял:

Когда будешь проходить мимо, сбавь чуть‑чуть скорость. Я буду стоять там и ждать тебя.

То была ошеломляющая новость. Прекрасная. Невероятная. Радостная. Она едет в Париж! И будет ждать его в аэропорту! Ему нужно немедленно связаться с ТВА и перенести дату своего отлета из Парижа в Мюнхен. Принесли тосты. Он намазал их малиновым джемом и вызвал поисковое меню. Вышел на веб‑страницу авиалинии ТВА. Назвал свой пароль, номер брони на рейс из Нью‑Йорка до Мюнхена через Париж. Без всяких затруднений передвинул свой вылет из Парижа на один день. Итак, он прилетит в Париж около восьми утра в четверг 18 июля и вылетит в Мюнхен вечером в пятницу. У них будет весь день. И вся ночь. Она все равно возвращается в Варшаву автобусом в пятницу вечером, так что оставаться в Париже дольше не имело смысла. У него уже был составлен плотный план того, что ему нужно будет сделать в Мюнхене в первый уикенд после возвращения из Нового Орлеана.

Он написал ей e‑mail и отослал его еще до окончания завтрака. Писал, что невероятно счастлив, что не может поверить, что уже с нетерпением ждет и что ему трудно будет сдерживать свое нетерпение и здесь, и в Нью‑Йорке. Кроме того, он с нежностью прощался с ней перед ее поездкой в Париж. За все время их знакомства она впервые уезжала. Так что у него пока не было случая попрощаться с ней.

Он прощался так, словно им и вправду предстояло расстаться. И при этом подумал, как далеко они зашли уже в виртуальный мир, научившись жить в нем так же, как в реальном. Людям хочется иногда расстаться, чтобы иметь возможность тосковать, ждать и радоваться возвращению. И их связь, которую они пока еще никак не определили и которой не дали названия, была ничуть не иной. Они тоже хотели того же самого. Они не замечали или делали вид, будто не замечают, что все время живут в разлуке и это не имеет ничего общего с физическим удалением, которое измеряется расстоянием. В их случае абсолютно никакого значения не имеет, разделяют их 1000 или 10000 километров. В обыденном смысле они не удаляются друг от друга. Самое большее они меняют географические координаты компьютера, который их свяжет, или программу, которая вышлет их мейлы, но они не удаляются в том смысле, в каком удаляются друг от друга разлучающиеся люди. Их удаление было двоичным, как, впрочем, все в кибернетическом мире. Они либо были рядом «на расстоянии вытянутой руки», либо были в Интернете. «На расстоянии вытянутой руки» они были лишь раз в жизни — в том поезде, шедшем из Берлина в Познань, когда они еще не знали имен друг друга, не обменялись ни словом и только иногда встречались их заинтересованные взгляды.

А в Интернете? В Интернете все одинаково далеко или одинаково близко, что, в сущности, одно и то же.

Им, как и всем прочим, нужны были расставания, но в отличие от всех прочих не для того, чтобы радоваться возвращению. Они расставались, чтобы наконец‑то встретиться. Утром в четверг 18 июля. В аэропорту в Париже.

Он знал уже наизусть ее e‑mail.

Возле того маленького цветочного магазинчика, что рядом с газетным киоском.

Дни в Новом Орлеане стали вдруг бесконечно долгими. Он делал доклад на конгрессе как раз в тот самый день, когда она ехала автобусом в Париж. Его выступление было первым на утреннем заседании. Он пришел за полчаса до начала, чтобы установить ноутбук и соединить его с проектором, передающим изображение на огромный экран. К тому времени, как он все наладил, большая аудитория почти заполнилась. Придвигая к себе банку с американской «колой‑лайт», которую он принес с собой, он обнаружил на покрытом зеленым сукном столе телефонную розетку; светящаяся надпись на пластиковой этикетке сообщала — «доступ в Интернет». До начала доклада оставалось не более пяти минут, а он и думать забыл о выступлении. Она уже должна приехать в Париж! Она уже, наверное, написала ему, если учесть разницу времени между Парижем и Новым Орлеаном. Ему безумно захотелось узнать это наверняка. Прямо сейчас! Только знать, что она уже написала. А прочитает он после. Не глядя на внимательно наблюдающих за ним участников конгресса, он быстро подсоединил провод от модема своего ноутбука к телефонной розетке на столе и уже стал было запускать почтовую программу, но тут к нему подошел профессор из Беркли, который должен был вести заседание.

Пришлось отложить.

Профессор попросил написать точную транскрипцию его имени и фамилии. Потом несколько раз повторил их в его присутствии. Правда, звучало это как искаженный голос механического секретаря, но все‑таки можно было распознать, что речь идет о нем. Однако через несколько минут профессор, представляя залу Якуба как первого докладчика, перепутал его фамилию с именем, вызвав в зале громкий смех. Это было как комплимент. Участники отличали его фамилию от имени! Такое редко случается на ярмарке тщеславия, каковой, в сущности, является научный мир.

Его доклад продолжался на пятнадцать минут дольше отведенного времени. Такую привилегию получают немногие. В нормальной ситуации председательствующий, как только заканчивается положенное время, безжалостно прерывает выступающего на полуслове и вызывает следующего. Когда‑то он удивлялся этому, однако после того как сам организовал конгресс в Мюнхене и выступать в нем выразили желание более двух тысяч человек, он понял, что только так и можно вести заседание.

В принципе сам доклад он закончил вовремя. Да иначе и не могло быть. Он не раз прочитал его в гостинице со секундомером в руке. Ровно сорок минут вместе с несколькими анекдотами, которые он всегда включал в свои доклады. Он заметил, что из всех слышанных докладов лучше всего ему запоминались те, в которых были остроумные анекдоты. Он был уверен, что и другие реагируют точно так же. Остальные пять минут он оставил на вопросы из зала. Сейчас он уже толком не помнит, как дошло до этого, но он позволил втянуть себя в бессмысленный и резкий обмен мнениями с одним невеждой из Тюбингенского университета. Зал следил за их полемикой с нарастающим напряжением. В какой‑то момент Якубу для подтверждения своей правоты потребовалась таблица со статистическими данными. Он был уверен, что она есть на диске его ноутбука и что этим аргументом он закончит бессмысленный спор.

Но таблицы не было!

Видимо, он позабыл скопировать ее со своего мюнхенского компьютера на ноутбук, который взял в Новый Орлеан. Немец сразу же заметил это, и было видно, что он торжествует.

И тогда Якубу в голову пришла невероятная мысль. Ведь его компьютер в Мюнхене постоянно включен. А раз он включен, значит, находится online в Интернете. А это означает, что его программа ICQ активирована. Но у этого ноутбука тоже имеется ICQ, который тоже может быть активирован, поскольку ноутбук подключен к Интернету. А подключил его Якуб потому, что уже практически не может обходиться без «колы‑лайт», что на столе оказалась телефонная розетка и потому, что он тоскует по ней.

На его сообщение, что он «по рассеянности» оставил эти данные у себя в кабинете в Германии, но через минуту получит их с диска своего мюнхенского компьютера, зал отреагировал возбужденным шумом. На глазах у всех присутствующих — они могли наблюдать за тем, что он делает, на огромном экране у него за спиной — он запустил ICQ и включил опцию, открывающую после введения защитного пароля доступ к выбранным фрагментам диска его компьютера в Мюнхене. Таблица должна была быть там, так как за неделю перед отъездом на конгресс в Новый Орлеан он пересылал ее этим же способом коллеге в Варшаву. Через несколько минут таблица была в его ноутбуке, и он мог продемонстрировать ее на экране в центральной аудитории новоорлеанского центра конгрессов.

В какой‑то момент у него возникло впечатление, что для большинства присутствующих в зале эта несчастная таблица, генетика и научный спор были не самым существенным. Главное же было то, что они оказались свидетелями чего‑то совершенно необычного, что можно назвать мгновенным «сжатием» мира. Внезапно географическое расстояние утратило какое‑либо значение.

The small planet, маленькая планета…

Для многих в зале эта рекламная формула неожиданно обрела иное, истинное значение.

Для Якуба мир сжался уже давно, потому на него это особого воздействия не произвело. Единственное, отчего он испытал волнение и чего вне всяких сомнений никто в этом огромном полном зале не заметил, был желтый мигающий прямоугольничек в нижней части окна с программой ICQ, которую он запустил, чтобы получить эту несчастную таблицу. Эта мигающая марочка могла означать только одно: она уже в Париже и пыталась войти с ним в контакт, послав сообщение. Без «сжатия» мира он никогда бы не узнал этого. Он улыбнулся, и, право же, ошибались все видевшие его улыбку и решившие, что она является проявлением «научного триумфа». Якуб улыбнулся «невежде» из Тюбингена. Он был благодарен ему.

Сразу же после доклада Якуб, отказавшись от всех приглашений на ланч, выскользнул из центра конгрессов в «Хилтоне» и поехал в такси на Лайола‑стрит. Проезжая по Сент‑Чарльз‑авеню, он задумался над тем, как описать это состояние «возвращения в прошлое». Интересно, другие чувствуют то же самое? Что‑то вроде грусти, поскольку это было так давно и уже никогда не повторится, но одновременно и необыкновенное любопытство. Словно открываешь книгу, которую когда‑то читал с замиранием сердца и пылающим лицом.

Под номером 18 вместо дома стояла единственная стена, подпертая остатками балок, которые когда‑то держали всю конструкцию здания. Все остальное валялось кучей обломков и мусора. Развалины были огорожены колючей проволокой, скрытой высокой цветущей белым крапивой, которая разрослась там, где когда‑то был сад. Он обошел квадрат, обозначенный проволокой, прибитой к трухлявым кольям, и не нашел входа. И только на южной стороне обнаружил наполовину спрятанное в крапиве объявление о продаже «недвижимости». Датировалось оно январем. А сейчас уже был июль.

Несколько лет назад хозяйкой этого дома была стюардесса компании «Пан Американ», которая переехала сюда из Бостона, после того как ее муж вскрыл себе вены, узнав, что действительным отцом его одиннадцатилетнего сына является муж его сестры. На страховой полис мужа стюардесса купила этот дом; переезд, со всеми вещами и сыном, занял один‑единственный вечер, и своего нового адреса она никому не оставила. А когда прекратила летать, так как ее вышвырнули из «Пан Американ» за хищение беспошлинного спиртного, предназначавшегося пассажирам, она стала сдавать комнаты. Сдавала их она только мужчинам. И только белым.

Ее адрес он нашел в Студенческой ассоциации сразу же по приезде из Польши на стажировку в университет Тьюлейн. Это был единственный адрес, куда можно было добраться на такси меньше чем за шесть долларов, а именно столько у него осталось, и он начал поиски квартиры с него. Дверь открыла худющая женщина с лицом, изрезанным бороздами морщин, и длинными, до плеч, серо‑седыми редкими волосами. На шее у нее была грязно‑желтая, в пятнах крови, фиксирующая повязка. Одета она была в лиловый халат, подпоясанный витым шнуром, какие обычно используют для подвязывания тяжелых оконных штор. По бокам халата были нашиты большие карманы из парусины. Из одного кармана торчала бутылка «Джонни Уокера».

Звали ее Робин. Она говорила тихим, ровным голосом. Комнату она ему сдала, потому что он белый и пообещал, что будет заниматься физикой с ее сыном, время от времени вскапывать ей сад, выносить по понедельникам до семи утра контейнеры с мусором, а еще потому, что на вопрос, курит ли он, честно ответил, что да, курит. Она не выпускала сигарету изо рта, и все мужчины у нее в доме тоже курили. Потом он заметил, что, когда у нее во рту нет сигареты, она громко разговаривает сама с собой, в основном ругает себя.

Его комната находилась рядом с комнатой Джима.

И сейчас Якуб пришел повидаться с ним.

Контакт между ними прервался года через три после его возвращения в Польшу. Просто письма, которые он посылал Джиму, стали возвращаться обратно.

Он наклонился, чтобы стереть зеленый мох, покрывающий номер телефона агентства по недвижимости на табличке, валяющейся в крапиве, как вдруг услышал пискливый женский голос:

— В этом доме даже крысы не желали жить. Не покупайте его. Кроме того, звонить по этому телефону бессмысленно. Агентство уже два года как переехало в Даллас.

Он обернулся и увидел элегантно одетую старушку, прячущуюся от солнца под желтым зонтиком. Вокруг нее нервно бегал карликовый белый пудель с красным бантом на голове и в широком кожаном ошейнике с золотым тиснением. Пудель лаял, но приблизиться к Якубу боялся.

— А откуда вы знаете? — поинтересовался он.

— Я живу недалеко, в Гарден‑Дистрикт, и каждый день прихожу сюда с моей Мэгги, — она показала на белого пуделька, — на прогулку. Кроме того, Робин, последняя владелица этой развалюхи, была моей подругой. Это я нашла ей этот дом.

— Так, может, вы знали Джима Макмануса? Высокий худой мужчина с большим шрамом на щеке. Он снимал комнату у Робин несколько лет назад.

— Его фамилия была вовсе не Макманус. Во всяком случае не все время. На его могиле написана фамилия его матери, Альварес‑Варгас, — произнесла старушка, глядя ему прямо в глаза.

Не пытаясь даже побороть дрожь в голосе, он спросил:

— На его могиле? Вы уверены? Это значит… он…

Когда он умер?

— Да, уверена. Я была с Робин на его похоронах. У него прекрасная могила. Сразу у входа в City of Dead на кладбище Сент‑Луис. С правой стороны за часовней. Редко у кого есть такая могила. И все время лежат свежие цветы. Каждый день. А на похоронах никого не было. Только Робин, могильщик и я. А вы не знали? Ведь вы же были его лучшим другом.

— Нет, не знал. А вы разве меня знаете?

— Конечно знаю. Вы учили физике П. Джи, сына Робин. Он мой крестник.

— А почему… то есть как умер Джим?

— Его нашли на свалке во Французском квартале. На его теле были тридцать три ножевые раны. Ровно столько, сколько ему было лет. И у него не было левой кисти. Кто‑то отрезал ее. Прямо по запястью. Но часы у него не украли.

Она говорила монотонным, спокойным голосом, все время улыбаясь Якубу, и лишь время от времени прерывалась, чтобы успокоить пуделька, который продолжал рычать, прячась за ней.

— Ну, мне пора идти. Мэгги боится вас. До свидания. Она подтянула пуделька за поводок поближе к себе и пошла. Но внезапно обернулась и сказала:

— П. Джи очень вас любил. Сейчас он живет в Бостоне у своего дяди… то есть у своего отца. Он уехал туда пять лет назад, когда Робин попала в клинку. Иногда он приезжает сюда проведать мать. Я скажу ему, что вы были здесь. Думаю, он будет рад.

Он стоял, буквально лишившись дара речи, глядя, как она уходит, поспешая за радостно тявкающим белым пудельком.

«Сколько боли и горя можно передать человеку меньше чем за две минуты», — подумал он.

Вдруг он ощутил страшную усталость. Якуб положил на траву заметки, которыми пользовался во время доклада, и сел на них, привалившись спиной к покосившемуся столбику с прибитой колючей проволокой.

Джим умер.

Умер так же необычно, как был рожден. Хотя жизнь у него была еще необычней.

У старушки с пуделем не было никаких причин говорить ему неправду. Кроме того, у Джима действительно были две фамилии. И вторая звучала — Альварес‑Варгас. Он это точно знает, так как Джим однажды сам проговорился. В тот памятный вечер. На пароходике, плывущем по Миссисипи…

Все еще продолжался сбор денег на операцию для Ани. В воскресенье утром он традиционно собирал пожертвования на площади Джексон‑Сквер у собора, а Джим на набережной, откуда толпы туристов отправлялись на экскурсию пароходиками по Миссисипи, а то и дальше — к болотам, граничащим с Мексиканским заливом, полюбоваться аллигаторами. Он, помнится, был удивлен, когда Ким сказала ему, что нигде в мире нет таких больших скоплений аллигаторов, как при впадении Миссисипи в залив. В тот день Ким пригласила их прокатиться на пароходике до болот. А по возвращении вечером они собирались сходить в новый ресторан, который она обнаружила во Французском квартале. Вечер обещал быть очень приятным.

Когда они поднимались на пароход, Джим уже был слегка пьян. Якуб сразу определил это по той нежности, с какой Джим приветствовал Ким, а также по его крикливым интонациям и бегающим глазам. Как только они оказались на палубе, Джим тотчас же потащил их на корму за спасательные шлюпки, отгороженные цепями. Они уселись на нагретой металлической палубе скрытые от взглядов грязно‑зеленым брезентом, которым были накрыты шлюпки, и Джим тут же вытащил из нагрудного кармана рубашки три самокрутки с марихуаной. Он сунул их в рот и все раскурил, даже не спрашивая, хотят Ким и Якуб или нет.

— Я сегодня собрал для малышки на набережной кучу денег. Мне захотелось как‑то отметить это, вот я и скосил для нас чуток травки, — объявил он и протянул самокрутку Якубу.

— Помни, это нужно втягивать в себя, а не пыхтеть, словно ты докуриваешь «Мальборо» под душем. Ты должен удерживать этот дым в легких и в желудке, сколько сможешь, чтоб он проник в тебя до самых костей.

Марихуана оказывала на Якуба совершенно необыкновенное действие. Уже через несколько минут он впадал в состояние радостного и сладкого оцепенения. На все смотрел свысока и издалека. Напряжение пропадало, как после удачного сеанса аутогенной тренировки, и он готов был смеяться над чем угодно. Поводом для смеха могли стать пролетевшая птица, звонок в дверь, свистящий чайник на кухне. Как‑то он курил у себя в кабинете в качестве исключения в полном одиночестве — марихуана подобна алкоголю, человек предпочитает отравляться ею в компании — и вошел в состояние, в котором, как казалось ему, вовсе не нужно дышать. Невероятное, неописуемое ощущение! Некая эйфорическая легкость. Как будто кто‑то внезапно снял с него рюкзак, полный свинца, который он тащил из Кракова в Гданьск и дошел уже почти до Торуня. После того случая Якуб начал подозревать, что растение это может быть очень небезопасным. А еще он впервые в жизни осознал, какого труда требует порой обыкновенное дыхание. Вторично он понял это, когда умирала его мама.

Он и Джим сидели, опершись о шлюпку, Ким лежала на палубе, положив голову Джиму на колени.

Она расстегнула блузку и открыла солнцу декольте. На ней был желтый кружевной лифчик, того же цвета, что и огромные подсолнухи на коричневой, до земли, юбке с разрезом слева. Когда она ложилась, то повернула юбку так, чтобы разрез оказался спереди, и высоко подтянула ее. Джим сидел с закрытыми глазами и посасывал косячок, приклеившийся к нижней губе. Правой рукой он гладил распущенные волосы Ким и ее губы, а левую засунул ей между широко раздвинутыми бедрами, медленно проводя пальцами вверх и вниз по атласным трусикам того же цвета, что юбка. Иногда, когда его мизинец касался рта Ким, она приоткрывала губы и ласково его посасывала.

Прислушиваясь к легкой вибрации, вызванной вращением огромного пароходного колеса, Якуб в молчании смотрел на медленно проплывающий лесистый берег Миссисипи и представлял себе секс с Ким. В этот миг Джим подал ему новый косячок, но теперь тот был единственный и переходил по кругу. Якуб посмотрел ему в глаза и неожиданно для себя сказал:

— Джим, а знаешь, если бы моя мама была жива, то сегодня у нее был бы день рождения. Кстати, а когда день рождения у твоей мамы?

— Точно не знаю, — ответил удивленный Джим, отворачиваясь от него.

— Как это не знаешь? Не знаешь, когда родилась твоя мать?

— Она сама этого точно не знает, — раздраженно бросил Джим.

Ким широко распахнула глаза. Она взяла левую руку Джима, лежавшую на ее трусиках, поднесла ее к губам. Нежно поцеловала и прошептала:

— Расскажи ему о своей матери.

Джим вырвал руку. Достал сигарету, прикурил и глубоко затянулся. Потом вскочил и, не произнеся ни слова, ушел.

— Я вовсе не хотел его обидеть, — сказал Якуб Ким.

— Ты его и не обидел. Просто ты спросил его о том, что он хотел бы забыть. И притворяется, будто забыл. Предо мной тоже. А я перед ним притворяюсь, будто забыла. Но ты новенький и не знаешь правил игры. Не беспокойся, скоро он вернется. Сейчас он, наверно, заправляет в себя понюшку кокаина в сортире на носу.

Несколько минут они сидели молча, глядя на мутную зеленую воду Миссисипи. И вдруг услыхали голос Джима. Он стоял над ними, опершись на релинг. В правой руке он держал початую бутылку красного вина.

— Я хотел купить виски, но у бармена на этой калоше лицензия только на торговлю пивом и вином, — сообщил он.

— Так вот, Якуб, я вернулся, чтобы рассказать тебе короткую интимную историю Соединенных Штатов. Слушай внимательно, потому что этого ты не прочтешь ни в одной книжке об этой изовравшейся стране.

В июне тысяча девятьсот тридцать четвертого года хозяин самой крупной типографии в шикарном вашингтонском районе Джорджтаун спросил своего единственного, тогда уже сорокапятилетнего сына, почему у того до сих пор нет детей. Задавший этот вопрос был владельцем настоящей типографской империи и очень беспокоился о наследниках, тем более что собственного сына считал самой большой неудачей своей жизни. И на то у него были все основания. Сын не закончил ни одной школы, хотя начинал учиться поочередно в четырнадцати разных заведениях, не считая краткого пребывания в интернате в Швейцарии, из которого был исключен уже через три недели.

Уже почти двадцать лет он не делал ничего, что можно было бы назвать полезным; единственное, что его интересовало, — это гольф и женщины. Именно в такой очередности. Он исходил из того, что гольф и секс имеют много общего. И там и там не нужно быть слишком сильным, чтобы получать удовольствие.

В возрасте тридцати девяти лет сын, покорившись воле отца, женился на дочери высокопоставленного чиновника Государственного департамента. Чиновник этот, обеспокоенный тем, что его единственная дочь до сих пор не замужем, гарантировал «словом чести», но для верности еще и отдельным договором, что в случае, если этот брак состоится, все, что надо печатать Белому дому, будет печататься в типографии его будущего зятя.

Надо полагать, Якуб, ты представляешь, сколько всего надо печатать Белому дому и какими деньгами это пахнет. Тем паче что Президентом тогда был некто Франклин Делано Рузвельт. Настоящий американский президент, связанный с политиками, которые проводили отпуск на Сицилии, консультирующийся перед тем, как принять любое важное решение, у астрологов, главный мужчина в жизни минимум трех женщин — одновременно двух любовниц и одной пользующейся безукоризненной репутацией жены. Постоянно пребывавший под мухой после тех восьми или десяти мартини, которые он выпивал за день. И несмотря на то что Рузвельт курил сигарету за сигаретой, он славился безумно эротическим голосом, которым завоевывал даже не понимающих ни слова по‑английски мексиканских служанок из южных штатов. Кроме того, он был президентом, который желая все держать под контролем, что привело к невиданному до того росту бюрократии.

Надо думать, Якуб, ты понимаешь, что для хозяина типографии нет ничего лучше, чем хорошо функционирующая бюрократия.

Дочка предусмотрительного и коррумпированного чиновника госдепа была девушка послушная, умная, полная душевного тепла, впечатлительная и интеллигентная. Она декламировала по памяти стихи Эдгара По, читала труды немецких и французских философов и играла на фортепьяно. Но красотой отнюдь не отличалась.

Кроме того, она была хромой. От рождения.

Сын владельца типографии никогда не вожделел к ней и переспал с нею один‑единственный раз.

Произошло это через три года после свадьбы. Он был тогда невменяемо пьян после приема по случаю дня рождения тестя. Для нее же это было впервые, и она запомнила пронзительную боль в районе заднего прохода, а также как она ударялась головой о ножку кровати, под которой ей не удалось спрятаться, и отвратительную вонь его мочи, проникшую даже в ее кожаный протез и еще долгие месяцы напоминавшую ей про неописуемую боль и унижение, которые она испытала в тот вечер.

Мало того что она осталась девственницей, по крайней мере биологически, он еще заразил ее сифилисом.

С того дня они больше никогда не ездили вместе на приемы, а кроме того, стало ясно, что детей у них не будет. А будет тебе известно, что Флори и Чейн стали лечить пенициллином венерических больных только после тысяча девятьсот сорок третьего года. Впрочем, тебе ведь это известно, не правда ли? — спросил Джим у Якуба и, не дожидаясь ответа, продолжал свой рассказ: — Но отец безумно желал внука, а сын безумно боялся, что его лишат наследства. И он поклялся отцу, что сделает все, чтобы обеспечить себе потомка. Посему он отказался от всех запланированных на каникулы турниров по гольфу и на пароходе вместе со своей хромоногой супругой отправился из Филадельфии на Гренаду. Гренаду он выбрал не потому, что она сильно отличалась от других вест‑индских островов, на которых он играл в гольф, а потому что администратор территории вокруг Гренвилла, второго по величине города на этом острове, был сыном английского поставщика бумаги для их типографии. Гренада, кроме неповторимо прекрасных пляжей, дешевого рома и невообразимой нищеты, славилась также своими исключительно либеральными законами в части усыновления. В деревнях вокруг Гренвилла можно было усыновить ребенка без особых формальностей. Достаточно было говорить по‑английски, быть белым и заплатить от трехсот до восьмисот долларов, в зависимости от уровня бедности семьи, предлагающей младенца для усыновления, а также от степени белизны его кожи. Разумеется, чем кожа была белее, тем платить приходилось дороже.

Девочки же всегда были дешевы вне зависимости от оттенка кожи и шли по триста долларов.

Единственная проблема была связана с официальным получением права на вывоз ребенка за пределы острова, но именно эту проблему разрешил сын поставщика бумаги, заодно обеспечив отцу заказы на поставку самое малое на ближайшие пять лет.

— Ким, милая, не могла бы ты сходить на нос в бар? Ты же знаешь эту историю. Видишь, у меня кончилось вино. — И Джим продемонстрировал ей пустую бутылку.

— Когда ты вернешься, уже будет эпилог.

Ким встала, грустно взглянула на Джима, поправила волосы и ушла. А Джим продолжил:

— Было предложено усыновить близнецов Хуана и Хуаниту Альварес‑Варгас. Седьмого и восьмого ребенка служанки администратора региона Гренвилл. Предложение было просто очень удачным, так как все знали, хотя вслух об этой не говорилось, что отцом близнецов вовсе не был отец остальных шестерых детишек. Он не мог им быть, поскольку уже два года сидел в тюрьме Сент‑Джорджеса, столицы острова. Отцом был некий очень белокожий шотландец, который по приглашению администратора провел короткий отпуск в Гренвилле. Шотландец с имперскими замашками — Гренада до тысяча девятьсот семьдесят четвертого года была британской колонией — считал, что может не только пить ром из подвалов хозяина, но и свободно пользоваться его прислугой. В том‑то и была причина этой удачной оказии. Детишки были исключительно белые и обладали правильными имперскими генами.

Несмотря на чрезвычайно низкие цены и мольбы матери близнецов, а также просьбы хромоногой жены, усыновлен был только мальчик. В акте усыновления рядом с настоящими именем и фамилией ребенка стояла их фамилия и имя Уильям. Таково было имя его нового дедушки. В сущности все ведь делалось для старика. Единственное, чего недоставало в акте, — даты рождения. Рассеянный служащий магистрата в Гренвилле просто забыл заполнить эту графу.

Новоиспеченные родители заметили это только на пароходе, везущем их обратно в Филадельфию. Чтобы избежать хлопот в иммиграционном ведомстве, новый отец Уильяма, ничего никому не сказав, собственноручно поставил дату. Он выбрал день и месяц рождения своего отца.

Что может быть радостней для деда, чем внук, носящий его имя и вдобавок отмечающий свой день рождения тогда же, когда и он?

Служащий забыл про дату рождения, однако не забыл подписать в качестве приложения счет за усыновленного ребенка в сумме четырехсот восьмидесяти долларов.

Для подачи в налоговое ведомство.

А спустя восемнадцать лет Уильям искал в старых семейных документах свое свидетельство о рождении, чтобы приложить его к заявлению о приеме на педагогический факультет Колумбийского университета в Нью‑Йорке. Свидетельства о рождении он не нашел, но обнаружил пожелтевший акт об усыновлении с приложенным к нему счетом, на котором стояла печать «учтено» финансового управления округа Колумбия.

Уильям был замкнутый молчаливый юноша, мечтавший стать учителем. Кроме того, он с шестнадцати лет занимался американским футболом и — втайне от отца — боксом. Самым сильным его желанием было стать сильным, чтобы иметь возможность противостоять отцу, когда тот в приступах хамской агрессивности вымещал злобу на матери. Отца он ненавидел так же сильно и безгранично, как сильно и безгранично боготворил мать.

В тот вечер, когда он нашел эти документы, мать рассказала ему обо всем.

Он стоял перед ней на коленях и плакал, однако в конце улыбнулся и сказал: «Ты даже не представляешь себе, какое это облегчение — знать, что эта куча дерьма, купившая меня за четыреста восемьдесят долларов, на самом деле мне не отец. И кто бы ни был моим отцом, он не сможет быть хуже его».

Как думаешь, Якуб, откуда я знаю все это в таких подробностях?

Кстати, Ким могла бы уже вернуться с вином, потому что я трезвею и мне становится чертовски грустно. А грустное‑то будет впереди.

Так вот, все это я знаю от своей матери Хуаниты Альварес‑Варгас, которую не удочерили, потому как она была девочка.

А еще через полгода Уильям встречал сестру, которая приплыла с Гренады в Нью‑Йорк. И хоть никогда раньше он ее не встречал, но когда увидел испуганную худенькую девушку с такими же темно‑синими глазами, как у него, осторожно спускающуюся по трапу, сразу же понял — это она. Как‑никак она была его близняшкой. И была младше на десять минут. Для обоих это было достоверно и бесспорно. А вот официально записанные даты их рождения различались на несколько месяцев. Потому‑то ни он, ни она так точно и не знали, когда на самом деле они родились.

Уильям истратил на ее билет все свои сбережения, а затем умолил своего второго деда, вышедшего на пенсию чиновника Государственного департамента, помочь Хуаните, и тот устроил ее уборщицей на свою бывшую службу. Там охотно брали уборщиками всех, кому можно было мало платить, кто не знал английского, а следовательно, не мог ничего подслушать, а кроме того, имел «рекомендацию». Во времена Трумэна, «холодной войны» и «охоты на ведьм», которую организовал сенатор Маккарти, это было особенно важно, поскольку позволяло избежать длительного и дорогостоящего «просвечивания». Хуаните, рекомендованной «заслуженным» коллегой, естественно, не устраивали проверку, кроме проверки визы в паспорте и разрешения на работу, и в феврале пятьдесят второго года она начала убирать секретариат заместителя пресс‑секретаря главы Госдепартамента, то есть одного из самых охраняемых государственных учреждений в США.

Джим прервал рассказ, так как появилась Ким. Она принесла хлопчатобумажную сумку, из которой извлекла бутылку виски, и, не говоря ни слова, протянула ее Джиму. Тот тоже поначалу никак не откомментировал появление этого напитка, а только торопливо открутил металлическую пробку и жадно стал пить из горлышка.

— Потом, малышка, расскажешь, что ты сделала, чтобы бармен так рискнул и продал тебе это, — произнес он, оторвавшись от бутылки.

— Не продал, а просто дал. И не расскажу. Иначе мне пришлось бы очень худо говорить о моей матери. Хватит того, что ты скверно говоришь о своей.

— Ничего худого о ней я пока еще не сказал. А кроме того, что‑то мне метилось, будто этот бармен здорово смахивает на массажиста твоей мамаши, — язвительно засмеялся Джим.

Он поставил бутылку и вернулся к рассказу:

— Заместитель пресс‑секретаря был озлобившийся трудяга‑чиновник, дошедший до своей должности в основном потому, что никогда не спорил с начальством и всегда был готов остаться на службе после окончания рабочего дня, а также был готов на любую подлость, лишь бы его не обвинили в недостатке лояльности. Такой же лояльности он требовал от своих подчиненных. Поэтому первое, что он сделал, когда появилась молодая уборщица Хуанита Альварес‑Варгас, это проверил, насколько она лояльна. Но поскольку она была с Гренады, существенного прошлого, как у настоящей американки, у нее не было, и единственное, что он обнаружил, — Хуаните нет еще восемнадцати лет и работает она нелегально.

Исполняя свой преступный замысел, она вытирает тряпкой обоссанное сиденье унитаза в его роскошном персональном клозете и с заранее обдуманными намерениями ежедневно ползает на карачках по полу, терпеливо стирая с ковра жирные пятна от горчицы, которая вечно капает с его любимых хот‑догов.

Но он решил проявить величайшую снисходительность и дать ей возможность «искупить свою вину».

Это пришло ему в голову в один из вечеров в среду.

Вот уже три года он по средам ужинал со своим шефом и его женой. А поскольку знаменитый вашингтонский ресторан «Одд Эббит Гриль» находился недалеко от места его службы, он сразу же после ужина не отправлялся в такси домой, а возвращался к себе в кабинет, чтобы выпить мартини с маслиной. Стал он так поступать после третьего по счету ужина, заметив, что когда он думает о губах молодой — третьей — жены шефа, то возбуждается и потеет.

И вот однажды в таком возбуждении он как‑то возвратился в пустой кабинет, приготовил свой любимый «мартини драй» с маслиной, поставил его на столике для почты, включил пластинку с любимым же третьим фортепьянным концертом C‑dur Гайдна, спустил брюки и трусы в желтых пятнах мочи, открыл огромное окно и встал перед ним, преисполненный упоением эксгибициониста, который свято верит, что мир с удивлением и восхищением взирает на его молекулярно маленький членик в состоянии полуэрекции. Когда же полуэрекция, вопреки его усилиям, прекращалась, он вновь вызывал ее, думая о том, как глубоко и искренне он ненавидит своего шефа, который получил все, чего нет у него: гораздо больший кабинет, рукопожатие президента и уже третью жену. И каждая новая оказывается моложе предыдущей.

А у него, несчастного, была всего одна жена на шесть лет старше его, которая, когда он перестал с нею спать, так растолстела, что он постыдился бы показаться с ней даже в ближней булочной. Ненавидя шефа, он мстил ему, воображая, что его новая молодая жена, возбужденная видом его мужественности и музыкой Гайдна, стоит перед ним на коленях и жадно берет в рот то, что он с такой гордостью демонстрировал миру за окном.

Его жена никогда бы не взяла его в рот. Как‑то он дал ей понять, что хочет этого. Но она отреагировала с таким отвращением, словно он предложил ей обсосать таракана.

Однажды в среду, вернувшись, как обычно, к себе в кабинет, он застал там еще не ушедшую новенькую «нелояльную» уборщицу, которая, стоя на коленях, терпеливо оттирала с ковра пятна горчицы.

Джим замолчал, обернулся, схватил бутылку и жадно припал к ней. Потом закурил сигарету и немножко отодвинулся. Теперь его лицо, скрытое тенью шлюпки, было не видно. Голос у него тоже немножко изменился.

— И тогда ему пришло в голову, что он может кое‑что сделать для сохранения Хуаниты Альварес‑Варгас на ее должности.

Он приготовил себе «мартини». Поставил Гайдна. Открыл окно на улицу. Подошел к пишущей машинке. Вытащил торчащий из нее лист и написал печатными буквами: «Виза (Гренада)». Вернулся к стоящей на коленях уборщице, положил перед ней этот лист бумаги и, ни слова не говоря, отошел к окну.

Через минуту выключателем над столиком для почты он выключил свет во всем кабинете. Потом спустил брюки и ждал, чувствуя, что сегодня у него более сильная полуэрекция. Он стоял, повернувшись спиной к окну. Сейчас мир, который должен был онеметь от восхищения, весь сконцентрировался в его кабинете.

Она прекрасно поняла, чего он хочет. Она знала, когда‑нибудь это все равно обнаружится. Но на Гренаду возвращаться ей никак нельзя. Однажды она уже проиграла, потому что она женщина. А сейчас может выиграть, потому что она женщина. К тому же какая разница. Рано или поздно это все равно произошло бы — с каким‑нибудь туристом.

Не поднимаясь с колен, она опустила ладонь глубоко в ведро с жидкостью для чистки ковров. Ей нравился этот запах. Она протерла этой жидкостью рот и нос и, не вставая с колен, подползла к нему. Взяла в рот. Закрыла глаза. Сосредоточилась на музыке. О том, что делает, она не думала.

Она вспомнила, как неделю назад Уильям пригласил ее в японский ресторан на суши. Это было отвратительно. Суши. И сейчас у нее было ощущение, словно она слизывает остатки суши из грязного, забитого волосами стока ванны в воняющей мочой ванной комнате.

Не прошло и минуты, как все было кончено. Она вскочила на ноги и понеслась в его туалет. Сперва она отплевывалась. А потом ее вырвало; при этом она думала, что это не такая уж высокая цена за будущее. Когда она плыла с Гренады, ее все время рвало. Но уборная на пароходе была не такая красивая, как здесь.

Через полтора месяца, тоже в среду, Трумэн объявил, что не станет выдвигать свою кандидатуру на следующий президентский срок.

То был один из самых счастливых дней в жизни заместителя пресс‑секретаря Государственного департамента. Следующие выборы мог выиграть только Эйзенхауэр. После всего, что говорил журналистам про республиканца Эйзенхауэра его шеф, можно было быть на сто процентов уверенным, что в Госдепартаменте сменится пресс‑секретарь. В ту среду, возвращаясь в такси с ужина, он торжествовал. Новым пресс‑секретарем может быть только он — Фицджералд Дуглас Макманус‑мл.

Когда, сияя от радости, он вошел в кабинет, Хуанита, как обычно, стирала с ковра пятна от горчицы. Гайдна в тот день он не поставил. «Мартини экстра драй» с маслиной тоже делать не стал. И к окну не пошел, чтобы в очередной раз очаровать мир видом своего членика. Он был лишком возбужден, чтобы помнить все это. В ту единственную и исключительную среду он двинулся прямиком к Хуаните. Поднял ее с колен и потащил к своему письменному столу. Отодвинув пишущую машинку, повернул Хуаниту задом к себе и, хрипло дыша, задрал ей юбку и сорвал трусики.

Впервые за восемь лет у него случилась полная эрекция. Благодаря Эйзенхауэру.

Ровно через двести семьдесят восемь дней, четырнадцатого сентября тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, в роскошной клинике при Джорджтаунском университете родился я, Джеймс Фицджералд Макманус из дома Альварес‑Варгас.

В той же самой клинике выкинула своего первого ребенка Жаклин Бувье, известная всему миру под фамилией Кеннеди, но впоследствии там же она родила Кеннеди‑младшего. Тот был еще красивей, чем его отец.

Джеймс замолчал и отхлебнул из бутылки.

— То был исключительно неудачный день для рождения внебрачного ребенка. В тот день Америку потряс второй отчет Кинзи.

Не знаю, есть ли в ваших польских энциклопедиях описание измывательств американской инквизиции над скромным и пытливым исследователем насекомых по фамилии Альфред Чарльз Кинзи. Хорошо, что соитие — не водородная бомба, а то сенатор Маккарти уже поджарил бы его, как сделал это с Оппенгеймером.

Кинзи, вместо того чтобы исследовать жужжание одного из видов ос семейства Cynnipidae, к чему он имел наибольшую склонность, по заказу ректора Индианаполисского университета занялся исследованием сексуальной жизни американцев. Он написал на эту тему два толстенных отчета. Я родился в день опубликования второго. О сексуальной жизни женщин.

Все газеты в Вашингтоне в то утро пятидюймовыми заголовками оплакивали нравственное падение и испорченность гражданок Соединенных Штатов, одновременно цитируя фарисейские вопли возмущения политиков, педагогов и священнослужителей, которые согласным хором клеймили Кинзи. Пуританская Америка, только‑только зализавшая раны от шока после первого отчета, узнала, что более половины американских религиозных женщин в возрасте за тридцать регулярно и с удовольствием мастурбируют, что каждая третья американка мечтает о приятностях внебрачных сексуальных связей, а каждая четвертая хотя бы раз мечтала о сексе с двумя и более партнерами одновременно, а также что за пять лет, что прошли после выхода первого отчета, число детей, рожденных вне брака, выросло впятеро.

Настоящие американцы были потрясены и проклинали свободу слова, позволившую Кинзи опубликовать эту гнусную ложь. А сверхнастоящие, этакие католики, большие, чем Папа, не могли оставаться безучастными. Поскольку трудно поймать с поличным мастурбирующую американку, а уж тем паче мечтающую о сексе одновременно с водопроводчиком и почтальоном, кое‑кто из них решил ворваться ночью в родильное отделение клиники в Джорджтауне. Выражая свое возмущение и солидарность со всеми порядочными женщинами страны, они кровью, принесенной в ведре с бойни, написали на дверях палат, где лежали матери внебрачных детей, большущими буквами слово «шлюха». Но это было не самое худшее. Выражая свою ненависть к Кинзи и к истине, которую он посмел явить всему миру, они ворвались в палату, где лежали новорожденные, и, сорвав с запястий всех рожденных в этот день повязки с именами, переложили зачатых во грехе младенцев с кроватки на кроватку.

— Представляешь себе, что творилось в клинике на следующее утро?

Мне, однако, повезло. Моя мать не могла смириться с тем, что после рождения меня у нее забрали, прокралась вечером в палату с новорожденными и взяла меня к себе. А меньше чем через полчаса

в клинике неистовствовали возмущенные Кинзи ревнители нравственности с ведрами крови.

Чек за больницу выдал отец, но при условии, что ребенок будет носить его фамилию. Потому я все еще Макманус. Это был последний чек и последнее, что он сделал для меня. Через шесть дней после выхода из клиники моя мама уехала к брату в Нью‑Йорк.

Отца я никогда не видел. Да и не желал видеть.

Джим вышел из тени. Глаза у него были красные, оттого что он тер их руками. Он сел рядом с Ким, взял ее руку, поднес к губам и стал нежно целовать. Он даже не пытался вытирать слезы, собиравшиеся в длинном шраме на щеке. После долгой паузы он вдруг тихо произнес:

— Потому‑то, Якуб, я и не знаю точного дня рождения моей матери.

Хоть Якуб, пока Джим рассказывал, сидел молча, а точней сказать, онемев, внутренний его голос кричал во всю мочь: «Да как же так получается, что некоторым не везет до такой степени, что их унижают еще до рождения?»

Все это было страшно давно, но Якуб помнил каждую подробность, каждое слово, а особенно ярость Джима в самом конце.

Он открыл глаза, встал, собрал помятые бумаги, на которых сидел. Сложил их в кожаную папку с вытисненным логотипом конгресса. Жаль, что сейчас у него не было косячка, как тогда на Миссисипи, или хотя бы бутылки виски. Они мигом разогнали бы накатившую на него тоску.

Глянув еще раз на то месте, где был дом, Якуб двинулся в сторону Сент‑Чарльз‑авеню. Через несколько минут он уже сидел в такси и ехал на единственное в своем роде кладбище в мире — в City of Dead, то есть Город Мертвых, в Новом Орлеане.


ОНА: Автобус в Париж отправлялся с паркинга у Центрального вокзала. Когда она вылезла из машины, в которой ее привез муж, Алиция и Ася уже были там. Муж резко затормозил у въезда на паркинг и попросту высадил ее. Как таксист. Откровенно говоря, ей это было безразлично. После того, что он сделал ночью, у нее не было ни малейшей охоты на прощальные нежности. Но помочь ей вытащить из багажника тяжелый чемодан он все‑таки мог бы. Она даже не обернулась, когда он отъехал с визгом шин. Да он всегда отъезжал с визгом шин. Даже если бы он уезжал на оленьей упряжке, у него все равно взвизгнули бы шины. Но теперь все это не имело для нее никакого значения.

Она ехала к Якубу! В Париж!

По правде сказать, ей было решительно все равно, куда ехать. Она поехала бы даже в Улан‑Батор. Ася увидела ее и тотчас же пошла навстречу, чтобы помочь дотащить чемодан до водителя, который загружал вещи в багажные ящики. Алиция уже успела «отъединиться от мира»: она разговаривала с молодым мужчиной с наушниками плеера.

— В прошлый раз, когда мы ездили во Францию, он тоже привез тебя к Центральному. Помнишь? — сказала Ася, когда они волокли чемодан по выбоинам размякшего от жары асфальта. И язвительно добавила: — Но тогда он готов был носить тебя на руках. А сейчас не хочет даже чемодан поднести. Аля права. Мужики похожи на некоторое радиоактивные элементы: у них очень короткий период полураспада. А дальше уже фоновое излучение. И преимущественно в других лабораториях. Хотя необязательно. Достаточно, чтобы лаборантка была чужая и молоденькая.

Ася опустила чемодан, со вздохом выпрямилась и вдруг спросила:

— Послушай, что произошло, почему ты так зла на него?

— Не хочу я об этом говорить. Особенно сегодня, — ответила она.

Ася наклонилась к ней и прошептала:

— У меня распланировано все по минутам. Знаешь ли ты, что пока мы тут торчим, в музее д'Орсе идет выставка практически всего, что написал Ренуар? Ты просто замечательно выбрала время для поездки. Я взволнована так же, как тогда, когда мы ехали в Ним. Твое решение поехать в Париж было как озарение.

Да, лучшего времени поехать в Париж она не могла бы выбрать. Но причиной тому был не Ренуар, смотреть которого, кстати, она могла бесконечно, а совсем другой мужчина. Но Ася о нем — до сих пор — не знала.

А ведь еще дней десять назад она и думать не думала, что это вообще реально. Но он прислал ей e‑mail:

Мюнхен, 28 июня.

Я лечу на конгресс в Новый Орлеан. В мой Новый Орлеан. Возвращаюсь через Нью‑Йорк, и авиалиния «ТВА» собирается отправить меня оттуда в Мюнхен либо через Лондон, либо через Париж.

Ты какой город предпочитаешь?

Якуб.

Он заставал ее врасплох внезапными сообщениями о своих поездках. С ним мир казался гораздо меньше. Бостон, Сан‑Франциско, Лондон, Женева, Берлин, снова Сан‑Франциско. А теперь вот Новый Орлеан. Ей было известно, что для него значит этот город.

А спустя несколько дней, возвращаясь домой по Краковскому предместью, в витрине одного из бюро путешествий она увидела плакат, рекламирующий экскурсию в Париж на несколько дней. Обычно она не обратила бы на него внимания, но в тот день Париж у нее ассоциировался с Якубом. Обнаружив, что даты пребывания в Париже включают и тот день, когда он смог бы туда прилететь, она, слегка взволнованная, вошла в пустое помещение, где в эту жару было так приятно прохладно благодаря кондиционеру. Молодой парень, вероятней всего практикант, вскочил из‑за стола, когда она вошла, и снова уселся, только после того как подал ей стакан холодной минеральной воды. Когда она, надо сказать, без всякой надежды попросила ломтик лимона — минеральную воду она обычно пила с лимоном, — он улыбнулся, подал ей красочный проспект их бюро путешествий и вышел. А через минуту вернулся с фарфоровой тарелочкой, на которой лежали очищенные ломтики лимона с воткнутыми пластмассовыми шпильками с маленькими польскими и французскими флагами. Подавая тарелку, он улыбнулся ей. У него были большие карие глаза, длинные, изысканной формы руки, и от него пахло дорогой водой после бритья. Она с удивлением подумала, что после знакомства с Якубом у встречающихся ей мужчин глаза снова имеют цвет и от каждого из них пахнет по‑разному, а кроме того — это особенно ее с недавних пор волновало — у них, оказывается, есть вызывающие интерес или совершенно не стоящие внимания ягодицы. Беря ломтик лимона, она указала на французский флаг и поинтересовалась:

— А откуда вы узнали, что я хотела бы поехать в Париж?

Сверившись в компьютере, практикант сообщил, что в автобусе есть еще несколько свободных мест, а вот в гостинице в Париже мест только два. Она спросила, можно ли позвонить. Набрала номер мобильника Алиции.

— Аля, ничего не планируй на воскресенье четырнадцатого июля. Мы с тобой едем в Париж. Ты сама говорила, что с детства мечтала увидеть Париж.

Какое‑то время трубка молчала. Слышно было, что Алиция с кем‑то разговаривает.

— Гениально, что ты сообщаешь мне об этом сегодня. До воскресенья всего три дня. Разумеется, я еду, но с одним условием: с нами поедет Ася. Она у меня.

Она улыбнулась. Только Аля и Ася могли так прореагировать. Откровенно говоря, она иногда воображала себе мир без мужчин, но мир без двух этих своих подруг представить не могла. В ее жизни они были «всегда». И хотя, а может, потому, что все три они были совершенно разные, ей казалось, что без них мир лишился бы одного измерения. Стал бы плоским.

Алиция…

Заблудившаяся половинка сердца, неустанно разыскивающая свою вторую половинку. Эффектная шатенка, цвет глаз которой в последнее время менялся с изменением цвета контактных линз, которые она приобрела. Обладательница великолепных грудей, скрываемые, или демонстрируемых в зависимости от показаний электронных весов у нее в ванной комнате. Когда Алиция была безгранично несчастна по причине одиночества, ее юбки становились короче, косметика заметней, а сама она худела в устрашающем темпе — этой особенности невозможно было не завидовать, — однако груди у нее все равно соблазнительно выпирали под обтягивающими блузками и свитерками. А ежели у нее кто‑то появлялся, она с улыбкой на устах полнела и скрывала свое добреющее, но счастливое от прикосновений мужчины тело под широкими черными свитерами, которые сама вязала на спицах.

Она мечтала о большой любви, как ребенок мечтает о подарках под елкой. И повсюду отчаянно искала ее. Уже на первом свидании Алиция думала, какое платье наденет на свадьбу, а на втором, когда он пытался понять, куда они пойдут после ужина — к ней или к нему, — она размышляла в основном над тем, будет ли он хорошим отцом их ребенку. Почти все ее мужчины поселялись у нее уже во вторую неделю их знакомства, но только один выдержал дольше двух месяцев. В своем красочном представлении «своего единственного» Алиция забыла о сером цвете. У мужчин, кроме того большого достоинства, что они согласились быть с ней, имелись также и обычные человеческие недостатки: они храпели, слишком рано извергали семя, мочились стоя и забрызгивали ее стерильно чистый унитаз, после бритья и чистки зубов оставляли грязную раковину и вообще не имели большой охоты к утонченному сексу только потому, что она весь день провела в кухне, готовя ужин при свечах.

Будь она мужчиной, она не раздумывая женилась бы на Алиции. Дважды. И второй раз даже в костеле. Ибо, по ее мнению, Алиция была главным призом в лотерее для гетеросексуальных холостяков, разведенных или намеревающихся развестись. Она была подготовлена к вступлению в брак, как немецкие альпинисты к восхождению на Эверест. У них были даже написанные завещания, заверенные нотариусом. Алиция еще не подготовила завещания, в котором она, разумеется, все оставляла бы «своему любимому мужу», но в ванной комнате у нее половинка шкафчика неизменно пустовала, готовая принять его кисточки для бритья, бритвенные лезвия и презервативы.

Мало того, что Алиция была выпускницей лучших кулинарных курсов в Варшаве, она еще неделю брала у знакомого бармена уроки по приготовлению наилучших коктейлей. Все для «него». Но если говорить правду, она не до конца верила, что путь к сердцу мужчины лежит через желудок. Она считала, что путь этот можно сократить. И потому отдала целое состояние за то, чтобы приобрести последнее, разумеется, «оригинальное» двухтомное издание «Камасутры», читала английский «Космополитен», так как польского тогда еще не было, благодаря чему знала, как это делается «по‑гречески», а также почему он будет стонать от наслаждения, если она, прежде чем взять «это» в рот, «сперва пососет кубики льда вместе с мятными конфетами». А в последнее время Алиция прямо‑таки по‑солдатски дисциплинированно тренировала мышцы влагалища.

Но даже это не слишком помогало. Она это прекрасно знала, потому что Алиция, разочарованная своими избранниками преимущественно уже после первой недели, рассказывала ей все в малейших подробностях. Каждый раз она снова убеждалась, что вообще мужчины — странные существа. Они боятся зубного врача, облысения и того, что у их сотового телефона недостаточный роуминг. Алиция полагала, и не без оснований, что причина всех этих страхов кроется в простате. Иногда, чаще всего после третьей недели совместного проживания, у нее возникали опасения, что ее «единственный и идеальный», когда она, сбросив ночную рубашку прижмется к нему горячей грудью, вдруг скажет ей: «Милая, не приставай ко мне сегодня. Не видишь, что ли, что у меня период?» Все дело в том, что Алиция хотела огня каждую ночь, забыв, что каждую ночь огонь бывает только у пожарных.

В такие моменты Алиция ловила себя на мысли, от которой в жилах у нее стыла кровь, а именно, что в сущности тип, лежащий с нею в постели, нарушает то, что она больше всего любит: гармоническое, всхоленное и привычное одиночество. Одиночество с неизменно чистой ванной комнатой, посудой, аккуратно стоящей на сушилке, грелкой, которую можно без стеснения положить на живот в первые дни периода, и ее любимыми субботами перед телевизором или за книгой под негромко звучащую музыку Кении Дж. вместо кошмарно тоскливого бриджа, когда к тому же все беспрерывно курят, или идиотских встреч под водку с его друзьями по армии, техникуму или конторе.

Однако, возникнув, мысль эта мгновенно исчезала, оставив чувство вины. Ведь одиночество — наихудшая разновидность страдания! Разве не потому Господь Бог сотворил мир, что чувствовал себя одиноким? Ладно, пускай он храпит, оставляет грязные носки посреди комнаты, курит в спальне. Но только пусть будет.

Все «ее мужчины» не умели — или не хотели — разговаривать с ней. Да, они жили вместе, ели вместе, у них был суперсекс, потому что Алиция без колебаний делала все, что они желали и о чем прочла в современных газетах для девушек, которые жаждут многократного оргазма с Настоящим Мужчиной, но это вовсе не означало, что они жаждут с нею состариться. А она хотела разговаривать главным образом об этом и ждала от них решительных заявлений. Тех, кого до сих пор встречала на своем пути Алиция, не слишком интересовали разговоры о браке, совместной покупке квартиры побольше и цвете обоев в детской, если «это будет девочка». Потому и удирали от нее обыкновенно до истечения, двух месяцев.

Но так поступали только те, кто мог поселиться у нее. Потому что было много и таких, которые не могли этого сделать. Эти, хоть они чаще тех, других, говорили ей разные романтические вещи, были куда хуже. У них имелись жены, очень часто дети, которым «нельзя нанести такую травму», а также биографии, изобилующие внутренними кризисами. Таких принудить к разговорам на тему обоев в детской комнате было в принципе невозможно, и к тому же Алиции очень трудно было определить разницу между мужчинами, собирающимися оставить жену, и теми, кто это уже сделал. А когда разница эта становилась ей очевидна, как правило, было уже поздно уклониться и не получить очередной удар.

Каждое расставание с очередным «мужчиной ее жизни» для Алиции было, как столкновение с грузовиком. А когда она приходила в себя до такой степени, что была способна думать о будущем, то сразу начинала осматриваться вокруг на тот же самый предмет. Алиция опять худела, и у нее опять вызывающе выпирали груди. По этому поводу она очень завидовала Алиции. Когда худела она, больше всего у нее уменьшались груди. А иногда у нее возникало впечатление, что только они и становятся меньше.

Сейчас груди Алиции, едва прикрытые обтягивающей, изрядно декольтированной блузкой, очень подходящей к июльской жаре, вновь возвещали миру, что она опять в поиске. Наверное, потому она так быстро и согласилась на Париж. То было просто крайне удачное стечение обстоятельств. Если бы у Алиции кто‑то был, она ни за что никуда не поехала бы. Но, к счастью, в том числе и для себя, она пребывала в одиночестве. Потому и решила съездить. И вдобавок уговорила еще и Асю.

Ася…

Выпускница математического факультета, восхищающаяся матанализом так же, как поэзией Воячека. Брюнетка с длинными волосами и необыкновенно стройными ногами, которые последнее время она с небывалой отвагой демонстрирует миру, надевая все более короткие юбки.

Дисциплинированная жена мужчины с бесчисленными комплексами и образом мыслей капрала в штрафном батальоне. Мужчины, который чаще и с большим чувством прикасался к кузову и покрышкам трехлетнего малолитражного «фиата», чем к телу своей жены. Когда Ася выходила замуж, то была уверена, что любит этого мужчину. Впрочем, она тогда была еще такая молоденькая. Ей не исполнилось и восемнадцати, когда он появился в их городке и в ее жизни. Спокойный, чисто одетый, он не ругался и не пил. То, что он не пил, больше всего покорило ее. Когда Ася была еще совсем девочкой, она не стыдилась ни худых и кривоватых ног, ни жалких платьиц, которые мама все время перешивала и перекрашивала и над которыми смеялись ее одноклассницы. Она стыдилась только пьяного отца, который часто валялся на скамейке около их дома. Отец пил всегда, мама всегда плакала, она всегда стыдилась. Жених освободил ее от этого стыда. Он не пил и увез ее в Варшаву. Как же она могла не любить его?

Тихая, немножко испуганная, замкнувшаяся в себе искательница волнений и душевных порывов. Каждый день без «переживаний» огорчал ее. Когда в трудной жизни, заполненной работой и заботами о рано родившейся любимой дочке Доминике, удавалось «вырвать минутку для себя», она ходила в музеи, на выставки, в филармонию, а еще слушала лекции о космологии, генетике и психологии. Возвращалась она после этих минут «для себя» возбужденная пережитым, но также испуганная и с чувством вины перед мужем, который, оказывая великую милость и только раз в месяц, соглашался взять на себя «максимум на два часа» заботы о дочке и никак не мог понять, чего «выпендривается» его «ненормальная» жена.

Она обманула его надежды. Полностью и по всем пунктам. Она должна была его любить, воспитывать дочку и научиться варить варенья на зиму. А она закончила математический факультет и варенья покупала в ближайшем продовольственном. Но и это было не самое худшее. Она уже не любила мужа. Как она смела, неблагодарная? Он привез ее в Варшаву «из этой дыры, где даже трамваев нет», чуть ли не научил «есть ножом и вилкой», а она, видите ли, разыгрывает «душевно тонкую интеллигентку».

Совсем недавно на праздновании ее дня рождения они с Асей закрылись в ванной, и та рассказала ей то, чего никогда не говорила при Алиции.

Ася не знала, когда точно перестала любить мужа. Возможно, тогда, когда, невзирая на ее просьбы — а она была на седьмом месяце, — он уехал на неделю в Щирек кататься на лыжах, и у нее началось кровотечение. Она постыдилась позвонить родителям. Сама в ночной рубашке поехала в их малолитражном «фиате» в больницу. Она до сих пор помнит — Асю трясло, когда она рассказывала об этом, — как теплая струйка крови текла по бедрам и впитывалась в только что выстиранное мужем покрытие сиденья. И она не знала, чего больше боится — потерять ребенка или того, что скажет муж, когда увидит на сиденье пятна крови.

А может, это случилось, когда она после бессонной ночи пришла, совершенно измотанная, с работы и увидела, что у самого лифта лежит на холодном бетонном полу в луже мочи их конвульсивно дрожащий черный Лабрадор.

Кто‑то из соседей, недовольных тем, что они держат собаку, видимо, угостил ее какой‑то отравой. Но Ася твердо решила спасти ее. Она ухаживала за ней. Лечила. Она любила эту собаку. Правда, после поездки в Ним, которую они совершили несколько лет назад, она была готова любить всех собак. Ася пичкала ее лекарствами, купленными на собственные, сэкономленные втайне от мужа деньги. А последние дни она вообще не спала: вытирала рвоту собаки, меняла влажный от мочи плед и давала антибиотики, назначенные ветеринаром. Муж считал собаку исключительно Асиной прихотью и, когда пришел с работы раньше жены, выбросил собаку на площадку, «потому что не мог больше выдерживать эту жуткую вонищу». У Аси в первый раз случилась истерика. Она слышала ругательства, которые выкрикивала неестественно визгливым голосом, и сама удивлялась, откуда ей известны такие слова. После этого случая муж понял, что существует некая граница, за которой его спокойная и послушная жена становится неуправляемой и от нее всего можно ждать.

Собака подохла через два дня. Ночью. Вдруг она перестала хрипеть. Ася поняла, что это конец. Она сидела на полу в кухне, привалившись спиной к холодильнику, и плакала. Мужу она решила ничего не говорить. Рано утром она позвонила отцу. Они поехали на родительскую дачу в Анине и закопали собаку в конце дорожки около клумбы, на которой весной цвели маргаритки. И теперь, когда она иногда с дочкой приезжает на дачу к родителям, то втайне ото всех идет на то место и садится на траве. Как‑то дочка бесшумно подошла к клумбе и увидела, что мама плачет. Ася так ей и не рассказала тогда про собаку. Девочка огорчилась бы.

А может, это случилось после того дня, когда муж раньше пришел с работы и застал Асю за книжкой в спальне, в то время как их дочка рассыпала в кухне муку и вылила на нее содержимое ночного горшка. В общем ничего страшного не произошло. Просто Ася, зачитавшись, забыло обо всем на свете. Она испуганно смотрела сквозь слезы на мужа, который с пеной на губах всячески ругал ее, и думала, куда подевался тот мужчина, который несколько лет назад сумел произвести на нее впечатление почти такое же, как эта книжка.

После этого случая муж решил наказать ее. Он перестал с нею спать. И не потому что у него не было потребности. Потребность была. Случалось, загружая стиральную машину, она находила полотенца с заскорузлыми пятнами его засохшей спермы или белые следы на белье.

Он не спал с нею, наказывая ее.

За то, что она была умней, тоньше, читала книги и способна была плакать над ними.

По правде сказать, для нее это никаким наказанием не было. В этом Ася тоже призналась, когда они заперлись в ванной. Секс с мужем перестал быть восхитительным переживанием, когда Ася поняла, что в принципе она ему не нужна. К тому, что, занимаясь с ней любовью, он молчит, она привыкла через год. Ей хотелось слушать его. Хотелось, чтобы он шептал ее имя, говорил на ухо нежные слова или даже какие‑нибудь вульгарности. Этого ей тоже временами хотелось. Но он ничего не говорил. Никогда. А однажды, когда она начала шептать ему нежности, он слез с нее, оттолкнул на край постели и заявил, что «во время этого должна быть тишина, иначе ему не сосредоточиться».

Ох уж это его молчание, когда он, закусив губу, шуровал в ней, ни дать ни взять столярный подмастерье на экзамене на мастера, склонившийся над доской, которую ему нужно перепилить. И происходило это так стремительно, что она даже увлажниться не успевала. Кончив, он сползал с нее и, довольный собой, шел в ванную, откуда к ней не возвращался, а брал в холодильнике бутылку пива, включал телевизор и допоздна смотрел его, чаще всего этот идиотский бокс по «Евроспорту», в то время как она лежала, повернувшись лицом к ободранной батарее, и думала, а не чувствовал бы он то же самое, если бы совал свой пенис в трубку их нового пылесоса. Но такие мысли появились у нее с недавнего времени. А еще несколько месяцев назад она только тихо плакала, закрывая рот, чтобы он не услышал, подушкой, влажной от его пота.

Когда Ася ей это рассказала, она тут же связала это с тем, что произошло несколько месяцев назад во время одной из их встреч в пабе, на которой в порядке исключения был и Асин муж. Он редко приходил с нею, так как на фоне интеллигентной жены выглядел совершенной посредственностью, которой нечего сказать. Впрочем, определение «выглядел» не совсем точное — он не выглядел, он был полнейшей посредственностью и, по правде сказать, никогда ничего не говорил.

В тот вечер Асе, не скрываясь, оказывал знаки внимания молодой актер, которого привел тогдашний жених Алиции. У Аси после выпитого глаза блестели, длинные черные волосы слегка растрепались, и она принялась рассказывать анекдоты. Анекдоты она рассказывала прекрасно и всегда остроумные. И вдруг она спросила:

— А вы знаете, какая средняя продолжительность сексуального акта у супружеских пар в Варшаве?

Разумеется, никто не ответил.

— Около двадцати трех минут. Сюда входит раздевание, предварительная любовная игра, сам акт, а также последние известия «Панорамы» в полночь.

Когда все отсмеялись, Ася продолжила:

— Но в некоторых семьях «Панораму» заменяют «Итоги дня» на канале «Евроспорт». Они длятся двадцать минут, на пять минут дольше, чем «Панорама».

Воцарилась тишина. Все за столиком, кроме этого молодого актера, знали, что Асин муж смотрит исключительно «Евроспорт». И все украдкой поглядывали на него. Он сидел, поджав губы, и в глазах его была ненависть. Через минуту он встал и, ни с кем не попрощавшись, молча вышел. Ася не тронулась с места. Она оставалась со всеми до конца вечера. Молодой актер времени не терял. Он тотчас придвинул к Асе свой стул, и остальные анекдоты она рассказывала только ему.

В тот вечер после возвращения из паба она не могла заснуть, преодолела страх и под каким‑то предлогом позвонила Асе, чтобы убедиться, что все в порядке.

Она боялась за подругу. Знала, что от Асиного мужа можно ждать чего угодно. Но Аси еще не было дома.

Через два месяца Ася прислала ей e‑mail и призналась, что в ту ночь актер пошел провожать ее до такси «коротким путем» через пустой парк, и вдруг она приникла к нему и стала целовать. Ей хотелось всего лишь целовать его. Не больше. Только целовать.

Она помнит, как, читая этот e‑mail, она ощущала волнение и что‑то наподобие зависти.

Он взял меня за руку. Мы ушли с центральной аллеи и без того пустого парка и укрылись за толстым деревом у пруда. Он снял пиджак, расстелил его на мокрой от росы траве. Легко поднял меня и поставил на пиджак. Снял с меня юбку и колготки. И когда я уже стояла голая ниже пояса, он опустился на колени и стал целовать мне ноги. Он целовал мне ноги так, как никто никогда до той поры не целовал меня в губы. Представляешь?!?!?!

В какой‑то момент он на ощупь нашел мои туфли. Осторожно приподнял меня и поставил в них. Я вновь была на 8 сантиметров выше. Позже это нам очень помогло…

Но то было позже. А до того он был во мне двумя пальцами. Обоими и в обоих местах одновременно. Ну ты понимаешь…

Было чудесно. Он все время говорил. Я даже не помню что, но это неважно.

Он говорил.

Больше я с ним не встречалась.

Но в парк этот я прихожу. Чаще всего, когда мне становится грустно или я прочитаю важную для себя книгу.

Когда я под утро вернулась домой, муж ударил меня только раз. Малышка, разбуженная его криком, заплакала, а я вытащила из кладовки чемодан и стала паковать вещи.

Не знаю почему, но прежде всего я положила туда вещи дочки, а потом свои книжки. Когда я выходила из квартиры, он стоял у дверей на коленях и рыдал. И я осталась. В сущности, он человек добрый. Он изменился. Больше не смотрит «Евроспорт».

Ася.

Закончив читать e‑mail, она поняла, что это «больше не смотрит „Евроспорт"“ — акт капитуляции. И всю горечь и отчаяние этого акта выразить одной короткой фразой могла только Ася. И тем не менее капитуляция эта все равно была победой Аси. Она больше не рядовой в штрафбате.

Рядовых штрафников в Париж не отпускают.

Из задумчивости ее вырвал молодой практикант, осведомившийся с улыбкой:

— Зарезервировать вам два места?

— Нет, — категорическим тоном ответила она. — Я поеду, когда у вас будут три места.

Не говоря ни слова, он повернулся к огромному стеллажу с папками, взял одну из них и сообщил ей:

— У них, у этой гостиницы, есть своя веб‑страница. Я могу проверить, не изменилось ли у них что‑нибудь. Вы можете немножко подождать? — спросил он, наливая ей в стакан минеральную воду и кладя, уже не спрашивая, очередной ломтик лимона.

— Разумеется, могу. Кстати, вы позволите сесть рядом с вами? Мне бы хотелось видеть, как вы это делаете.

С тех пор, как она познакомилась с Якубом, все связанное с Интернетом казалось ей достойным всяческого внимания, интересным и безгранично таинственным.

Не ожидая его согласия, она подвинула свой стул так, чтобы видеть монитор компьютера. Она касалась рукой подлокотника его кресла и мысленно задала себе вопрос, что он подумал бы, если бы она спросила, каким одеколоном он пользуется.

Практикант набрал адрес интернетовской страницы гостиницы: www.relais‑bosquet.com.

— А вы знаете, что эта гостиница находится на Марсовом поле и что вы могли бы жить рядом с Эйфелевой башней?

— Теперь знаю. Но мне это абсолютно безразлично. Я хочу быть в Париже семнадцатого июля. И могу спать даже на газоне у Эйфелевой башни. А если все получится, то я вообще не буду спать. Главное для меня, чтобы у моих подруг были кровати в этой гостинице. А если вдобавок будет еще и ванная, то вы — сущее сокровище.

Она смотрела на монитор, пока он листал веб‑страницы гостиницы с картинками, изображающими номера, перечнем предоставляемых услуг и картами, показывающими, где гостиница находится и как к ней доехать. Да, пожалуй, трудно было представить гостиницу, находящуюся ближе к Эйфелевой башне. На экране появился график свободных номеров.

— Вас интересует одноместный номер или вы можете спать вместе с вашими подругами? — спросил он, глядя на ее правую руку с обручальным кольцом.

И только когда прозвучал этот вопрос, она осознала: ее интересует только одноместный номер. И плевать, какие нескромные мысли по этой причине у кого‑то могут возникнуть, ее интересует именно одноместный номер! Разумеется, ей хочется оказаться один на один с Якубом в парижской гостинице, когда он преодолеет робость и решится зайти к ней в номер. Она еще не знала толком, что может означать это самое «один на один» с ним в гостинице совсем рядышком с Эйфелевой башней, но предчувствовала, что это очень приятно. Потому как только практикант затронул эту тему, она сразу же подумала, что как раз сейчас у нее регулы, а это означает, что между 16 и 20 июля все, слава богу, будет в норме.

«Регулы кончатся, а номер будет одноместный», — мысленно произнесла она.

Она взяла стакан с водой, смахнула волосы со лба и, не поднимая глаз, сказала:

Поскольку мы договорились, что мне не придется спать на газоне у этой башни, мне не хотелось бы нарушать сон моих лучших подруг, если мне вдруг придет в голову и вправду не ложиться спать, чтобы не терять времени в этом чудесном городе, или…

Закончить тираду она не успела, потому что практикант вклинился, сообщив:

— Я забронировал вам номер со стороны сада. По другую сторону находится терраса ресторана. А французы, когда выпьют много вина, очень шумны. Вам это, убежден, мешало бы, да? И вы не будете «нарушать» сон никому, кто этого не желает.

Он с улыбкой взглянул на нее.

— Вы не могли бы оставить мне аванс также и за своих подруг? Отъезд через несколько дней, и мне хотелось бы быть хоть в какой‑то мере уверенным, что вы не измените решения. Тем паче что гостиница уже подтвердила, что номера для вас забронированы. Вот посмотрите, — он повернул к ней монитор и ткнул пальцем в текст мейла, подтверждающего бронирование.

Она слегка удивилась, что подтверждение пришло так быстро, причем на польском, но поднимать этот вопрос не стала и только сказала:

— Нет, решения менять я не собираюсь, даже если Эйфелеву башню куда‑нибудь перенесут. Главное, чтобы гостиница осталась на месте. Главным образом из‑за прилегающего к ней сада. За подруг тоже ручаюсь. Вам достаточно будет поручительства моей «Визой»?

Выходя из бюро, она подумала, что жар, охвативший все ее тело, отнюдь не следствие нынешнего безумно знойного лета. Нет, жарко ей стало оттого, что она поняла: это ее решение радикально изменило, по крайней мере с ее стороны, статус их с Якубом знакомства. Виртуальность, безопасная отдаленность, беззаботное кокетство, неожиданные, но по сути дела ни к чему не обязывающие признания, а также интимные подробности в текстах, которые они отстукивали на клавиатурах своих компьютеров, вскоре могут стать воспоминанием о необычном флирте, зачинающем подлинную связь.

Опасную связь.

И хотя прозвучало это патетически и грозно, точно название какого‑нибудь телерепортажа, она знала: оно соответствует действительности. Эта связь опасно дрейфовала в одном направлении. Но, невзирая на это, она, вся раскрасневшаяся, ожидая около туристского бюро такси, прошептала чуть слышно:

— Ну и пускай…

При этом она решила обязательно спросить Асю и Алицию, всегда ли были их решения типа «и пускай» правильными. У нее — да. Причем все без исключения.

Она ехала в такси, а в голове клубились мысли. Что нужно прочесть о Париже перед выездом? Да, наверное, ничего она читать не будет. Тем более что Ася, без сомнения, все знает. А что взять с собой? Успеет ли она сходить к косметичке и в парикмахерскую? Нужно ли покупать новое белье? Кстати, о белье… Когда в последний раз она производила депиляцию на ногах? Каким на его коже окажется тот запах, к которому она уже давно примеривалась в парфюмерном магазине? Кстати, о коже… Сколько килограммов можно будет сбросить за те несколько дней, что остаются до его прилета в Париж, если есть одну только спаржу? Недавно она прочла, что, кроме того, что в спарже нет никаких калорий, она еще гениально обезвоживает. Хотя со спаржей лучше не перебирать. Ведь при всех диетах больше всего у нее уменьшаются груди. Но она категорически не желает, чтобы в Париже груди у нее были меньше, чем сейчас. Совсем даже наоборот. Ей бы хотелось, чтобы в Париже груди у нее были большими как никогда.

На миг у нее мелькнул вопрос, а как ей сказать об этой поездке мужу. Но пока что она ехала в такси назад к себе в фирму, чтобы прежде всего сообщить о ней ему, Якубу!

«В Варшаве сейчас пятый час, — прикидывала она. — Значит, в Новом Орлеане около семи утра. Он выходит в Интернет после завтрака. Если этот таксист за полчаса прорвется с Краковского Предместья к моей фирме, то я могу успеть! Якуб прочитает мой e‑mail с информацией о Париже еще до ухода из гостиницы. И у него будет целый день, чтобы подумать об этом».

Она улыбнулась. «И снова это я, — подумала она. — Я его нашла, я втянула его в свою жизнь и вот теперь еду к нему».

Однако никакой неловкости она не испытывала. Во всем, что Якуб писал ей или делал для нее, невзирая на то, что очень часто переходил — надо признать, с исключительным изяществом — допустимые границы интимности, он всегда доказывал, иной раз даже с некоторой чрезмерностью, как глубоко ее уважает. Потому то, что это она едет к нему, а не он к ней, никоим образом не может быть ложно понято им. К тому же они не встретились до сих пор лишь потому, что он не желал усложнять ее жизнь.

Кроме того, думалось ей, сам план насчет Парижа, случайность его пребывания там, случайность на ходу сымпровизированной организации ее приезда туда — все это ведет к тому, что их встреча — если она дойдет до результата — будет следствием небывалой совокупности событий, динамике которых они всего лишь подчиняются.

Она вынула зеркальце и размышляла над всем этим, поправляя косметику. И в тот момент, когда в голову ей пришла «совокупность событий», она не удержалась и громко рассмеялась, глядя на свое отражение.

«С каких это пор, — подумала она, — я стала придумывать такую чушь, да еще с использованием псевдонаучного языка?»

Таксист как раз остановил машину перед входом в здание, где размещается ее фирма, и, видимо, неверно истолковав этот смех, решил попытать счастья. Повернувшись к ней, он предложил:

— Куколка, а ты не хотела бы, чтобы я прокатил тебя на край света? Разумеется, с выключенным счетчиком. Так хочешь?

Он смотрел на нее, сально усмехаясь и приглаживая остатки жирных волос. Когда он в усмешке щурил глаза, она заметила две большие точки, вытатуированные у него на веках. Она решила не комментировать вопрос, прежде чем выйдет из машины. Не произнеся ни слова, она отсчитала сумму, указанную на счетчике. Отдала деньги и, стоя уже в безопасности на улице, бросила:

— Нет. Не хочу. Для меня край света находится дальше, чем ваша, милейший, дача где‑нибудь в окрестностях Варшавы.

Она захлопнула дверцу и быстро вошла в здание, чтобы не слышать его комментариев.

В подобных ситуациях у нее неизменно возникал вопрос, неужели Якуб и, скажем, этот таксист принадлежат к одному и тому же виду.

Кто является мутантом — Якуб или этот таксист? Она решила при случае спросить у Якуба. В конце концов, он известный генетик и должен знать.

Она вбежала в их комнату. Где‑то в конце коридора гудел пылесос уборщицы. Она бросила сумочку на стул около окна, нажала фиолетовую клавишу, включающую ее компьютер, вытащила телефонную трубку из зарядного устройства аккумуляторов и, направляясь в кухню, набрала номер Алиции.

— Аля, можешь укладывать вещи. Едем в воскресенье утром. Завтра встречаемся, где всегда, я сообщу

все детали. Боже, как я рада! Аля, ты знаешь, он тоже там будет. Целый день. И целую ночь. Ладно, все. Позвони Асе.

Она достала из холодильника минеральную воду, разорвала серебристый пакетик с лимонной кислотой и высыпала содержимое в стакан. Вернулась к себе в комнату. Подключилась через модем к Интернету. Запустила поисковую программу. Нашла сайт аэропорта Шарля де Голля в Париже. После недолгого поиска вывела на экран цветной очень подробный план фрагмента терминала, на который прилетают из Нью‑Йорка самолеты линии ТВА. Он ведь оттуда прилетит. Некоторое время она сосредоточенно изучала этот план.

Принтер, стоящий на столе у окна, еще продолжал выдавать страницы с планом аэропорта, а она уже включила почтовую программу. Волнуясь, принялась печатать:


Варшава, 11 июля.

Якуб, хотя в нашем случае это почти невозможно, я впервые каким‑то необъяснимым и магическим образом чувствую, что ты находишься страшно далеко. Я прочитала почти все о Новом Орлеане и даже побывала на вебстранице твоего отеля «Дофин». Но ничего не помогло. Я скучаю по тебе еще сильней и совершенно иначе. Как будто твое пребывание в Новом Орлеане в чем‑то отличается от пребывания в Мюнхене. Но скоро ты возвратишься. Осталась всего неделя.

Утром в четверг 18 июля ты приземлишься в Париже. Выйдешь через двери рядом с большой световой рекламой «Эр Франс» и свернешь налево, пройдешь мимо стоек «ТВА», а потом мимо маленького цветочного магазинчика рядом с газетным киоском. Когда будешь там проходить, иди помедленней.

Я буду стоять там и ждать тебя.

На мне будет зеленое платье, и глаза у меня несомненно будут зеленые. Когда я счастлива, у них всегда такой цвет.


Она щелкнула мышью — «отправить»; письмо ушло. Заказала по телефону такси. Выключила компьютер. Уборщица все еще работала, когда она уходила. Уходила странно взволнованная и немножко грустная.

«Почему он так страшно опоздал, — подумала она, — так поздно появился в моей жизни? Опоздал всего на одно „да“.

Сообщение о ее поездке в Париж муж воспринял на удивление спокойно. Ей даже показалось, что он обрадовался тому, что на неделю остается один. Это было как укол иглой. Он обязан был хотя бы недолго, но протестовать. А потом позволить себя убедить, что «она имеет право», что «три года они никуда не ездили» и что «это предложение бюро путешествий просто счастливый случай», тем более что «они с Асей и Алицией давно мечтали о такой поездке в женской компании». Но ничего этого не было. Муж молча выслушал ее, уставившись на экран компьютера, где менялись схемы проекта, над которым он работал, бросил «о'кей» и снова погрузился в работу.

Этот холод между ними, ставший в последнее время просто зримым, существовал еще «до Якуба». Задолго до. И тогда воспринимался ею еще болезненней, чем сейчас. Может, поэтому тепло, которое принес с собой Якуб, так действовало на нее, что она была готова к всевозможным безумствам наподобие этой поездки в Париж. И тем не менее равнодушие мужа, в этих обстоятельствах крайне удобное, уязвило ее.

«Возможно, — думала она, — так устроено в мире, что женщина, если у нее есть такой шанс, хотела бы быть самым главным в жизни как можно большего числа мужчин. Женщина может любить одновременно двух мужчин до тех пор, пока один из них не узнает об этом». А уж это ей было совершенно ясно. Но, правда, она не была уверена, любит ли еще мужа.

О своих чувствах к Якубу она предпочитала не задумываться. Все может измениться, когда он появится в реальности. Когда его можно будет увидеть, прикоснуться к нему, услышать его голос. В ее диспутах с собственной совестью «измениться» должно было означать, что она каким‑то образом опомнится, встретившись с подлинным Якубом. Она встретит его, увидит нормального человека, может, даже очаровательного, но, скорей всего, это не будет, как «безумие» на картине Подковиньского, которая последнее время вспоминалась ей, после того как Ася однажды утром вытащила ее на выставку этого художника.

А о том, что будет, если «измениться» будет означать нечто совершенно противоположное, она предпочитала не думать.

«Расскажу все Асе», — подумала она. По дороге до Парижа у них будет масса времени все обсудить.

Однако, уже сидя в автобусе и глядя на сидящую напротив Асю, целиком поглощенную чтением новой книжки Гретковской, она усомнилась, есть ли смысл в решении все ей рассказать. Что сможет сказать ей любящая поэзию математик, смирившаяся с судьбой жена биологического отца своей дочери? Она либо объявит, что это уравнение неразрешимо и должно быть просто‑напросто проигнорировано как несущественное, либо скажет, что Якуб — это единственно возможное решение. Однако она к обоим этим ответам пока еще не была готова.

С минуту она смотрела на Асю. А та читала книгу всем своим существом. Вздыхала, улыбалась, покачивала головой, прикрывала глаза и на миг задумывалась, чтобы тотчас вернуться к чтению. Она так переживала все и всегда. Этакий синдром прогрессирующей сверхвпечатлительности. В первый раз она заметила его у Аси в тот месяц, что они вместе провели в окрестностях Нима.

Это было несколько лет назад. Они обе еще учились.

Кончался август. Они отмечали ее день рождения. Ася подошла к ней в кухне, когда они там оказались вдвоем, и сказала:

— Около Нима на юге Франции огромные виноградники. Мой знакомый собирает там виноград уже несколько лет. Место красивое и платят неплохо. Не хочешь поехать со мной? Но решить ты должна прямо сейчас. Он ждет ответа.

Через неделю они ехали поездом в Берлин. А от Берлина до Нима решили добираться автостопом. Разумеется, родителям она об этом не сказала. Они бы ее ни за что не отпустили. Но когда Ася предложила автостоп, она ни минуты не колебалась. Их двое. Что может с ними случиться? И впоследствии она ни на минуту не пожалела о принятом решении. Это было замечательное приключение. Все шло лучше не придумаешь. До Лиона. А там удача отвернулась от них.

Из Берлина на автостраду, ведущую на юг, их отвез железнодорожник, у которого Ася спросила дорогу. Говорил он только по‑немецки, о существовании французского даже не догадывался, а из английского знал лишь отдельные слова. Он улыбался Асе, в десятый раз объясняя, как проехать через весь Берлин от вокзала ЦОО на кольцевую автостраду. С каждым разом он говорил все медленней, убежденный, что если произносить фразы медленно, то будет понятней. Было видно, что Ася ему нравится. И вдруг он достал из кармана уоки‑токи и произнес что‑то по‑немецки. Потом схватил Асю за руку и быстро повел ее по туннелю к выходу в город. А она бежала за ними. Через час он высадил их у бензозаправочной станции на автостраде, ведущей во Франкфурт‑на‑Майне. Нашел им достойную доверия машину и, прощаясь, украдкой сунул Асе карточку с адресом и номером телефона.

До Франкфурта они ехали с американцем, военным из специального подразделения американской армии, квартирующего недалеко от города. Американец этот — редкостный случай — прекрасно говорил по‑французски. Его страшно веселило то, что Ася разговаривает с ним на французском, а она на английском. Никогда еще она не встречала мужчину с такой красивой улыбкой.

Город Ним он знал. Там он останавливался во время поездки на Лазурный берег, где ежегодно проводил отпуск вместе с детьми. Она поразилась, услышав, что у него четверо детей и он сам воспитывает их, потому что его жена, которая тоже служила в американской армии, погибла при попытке взрыва американского посольства в Тель‑Авиве. После того как он это сказал, в машине стало тихо‑тихо.

Тишину прервала Ася, попросив американца остановиться на следующем паркинге. Там она побежала в телефонную будку. А когда вернулась, сказала по‑польски:

— Знаешь, а этот железнодорожник из Берлина успел выучить несколько слов на польском. Мне стало так грустно, и я почувствовала, что обязана позвонить ему и еще раз поблагодарить. Он сделал гениальную вещь, подвезя нас на автостраду. Представляешь, он чуть не онемел, когда услышал меня. А в конце страшно смешно, как ребенок, произнес: «Дзенькуем, пани».

Во Франкфурте американец довез их до студенческой конторы, которая занималась тем, что помогала дешево доехать на попутной машине в любой крупный город Европы. Так, например, за небольшие деньги можно было добраться до Лиона. Американец перегрузил их рюкзаки в багажник черного «БМВ», стоящего у конторы, о чем‑то поговорил по‑немецки с водителем, а потом сказал им, чтобы они пересели в «БМВ». Они даже не успели попрощаться с ним: водитель «БМВ» мгновенно резко рванул с места. Она смотрела на этого американского военного и думала о его жене, погибшей в Тель‑Авиве.

К Лиону они подъехали под утро, но застряли в гигантской пробке, которую удалось ликвидировать лишь после полудня. Жара доходила до 35 градусов. Водитель без конца ругался. Они вторили ему. Потом со скуки научили его ругаться по‑польски. Когда они высаживались на окраине Лиона, у них были все основания гордиться собой. Водитель, молодой белокурый немец в элегантном костюме от хорошего портного, сидя в своем декадентски оформленном «БМВ» с кондиционером, сосредоточенно ругался, как последний ханыга у пивного ларька на Воле. И вдобавок в перерывах, когда движение на шоссе замирало, записывал транскрипции всех ругательств, которым они его научили. Поразительная педантичность! Хотя, может, у немцев так принято, и они все записывают.

Но время поджимало. Завтра утром им следовало явиться на ферму под Нимом, если они рассчитывали получить работу. Ближе к вечеру на окраине Лиона их взял с собой испанский грузовик. У водителя была стоянка в Ниме.

Когда Ася увидела на указателе «Авиньон», то тут же поинтересовалась у шофера, тот ли этот Авиньон, в котором на мосту «танцуют девушки и парни». И когда услышала, что тот самый, упросила водителя свернуть с автострады в город и высадить их там.

— Я не простила бы себе, если бы проехала мимо этого города, не увидев моста. Ведь ты тоже не простила бы себе, правда же? — оправдывалась Ася. — Мы поглядим на мост, перекусим и поездом доедем до Нима. Ну не дуйся ты, — уговаривала ее Ася.

Да, конечно, и она тоже хотела увидеть этот мост. К тому же она давно уже не была такой голодной. От самого Франкфурта у них во рту не было и маковой росинки.

Мост был как мост. Ничего особенного, достойного такой славы, в нем не было. Единственная драматическая деталь: он неожиданно кончался посреди реки, не доходя до другого берега. Это, конечно, заставляло работать фантазию. Но только у тех, кто не знал историю его разрушения. Но Асе она была досконально известна, так что для фантазии места не оставалось.

Они прошли до самого конца моста и присоединились к находившимся там туристам. Уселись на рюкзаки. Расстегнули блузки и стали загорать.

А когда они пришли на вокзал, оказалось, что в Ним, находящийся на расстоянии 100 километров, уже ничего не идет. Тогда они вернулись к мосту и разбили палатку, которую Ася взяла «на всякий случай». Хоть это и было нарушением правил, но ночь они провели под авиньонским мостом, укрывшись вместе с палаткой за стоящим на паркинге грузовиком.

На ферму они приехали с опозданием на полдня. Сборщики винограда были уже набраны. Молодой алжирец, занимавшийся набором рабочих, лишь разводил руки и изображал, что он огорчен. Она помнит, как со слезами на глазах она мысленно проклинала Авиньон, Асю, Эву Демарчик, певшую про этот идиотский мост, и алжирца, который ничем им не мог помочь. И тут в винный погреб, где была конторка алжирца, вошел огромный мужчина. Он был в белой футболке, испачканной кровью, и кожаном переднике, перепоясанном по бедрам широким ремнем. Несмотря на жару, на ногах у него были галоши.

И тоже красные от крови. Выглядел он совершенно жутко. Алжирец приветствовал вошедшего как хорошего знакомого, не обращая ни малейшего внимания на его вид. Когда этот мужчина подошел к холодильнику и повернулся к ним спиной, доставая коробку с минералкой, они увидели на спине его футболки черную поблекшую надпись «Варшавский университет». Алжирец принялся что‑то ему рассказывать, указывая на них. Гигант подошел к ним и, краснея, как мальчик, сказал по‑польски:

— Рядом есть еще одна ферма. Там выращивают цветную капусту. И им как раз нужны рабочие. Платят они меньше, чем на сборе винограда, но поработать можно дольше, чем две недели. Если хотите, он позвонит и спросит, примут ли вас.

Они хотели. И еще как.

Уже со следующего дня они вставали в пять утра и ехали с семьей владельца фермы на поле. Работа заключалась в защите цветной капусты от солнца. На левую руку от запястья до плеча надеваешь несколько сотен тонких резинок и подходишь к растущему соцветию цветной капусты — она не представляла себе, что оно может быть таким большим, — оборачиваешь его листьями и концы их скрепляешь резинкой. Это защищает цветную капусту от солнца, поэтому она не буреет, и ее можно выгодно продать.

В пять утра капуста мокрая от ужасающе холодной росы. Поле, которое им досталось, имело в длину шесть километров. Надо было все их пройти, наклониться над каждым растением, обнимая его, как ребенка, и надеть резинку. После нескольких наклонов ты вся мокрая и дрожишь от холода. В полдень тоже мокрая, но теперь уже от пота; от зноя не укрыться, так как на капустных полях нет деревьев. А когда доходишь до края поля, надо поворачивать обратно. Обратный путь — те же шесть километров. По‑настоящему помнишь об этом, когда обнимаешь первый кочан первого километра.

После первого дня она ненавидела всю цветную капусту, какая только есть на свете, и того, кто привез ее в Европу. После второго левая рука у нее была синяя, оттого что в течение десяти часов ее сжимали резинки. А на третий день после получения платы за трехдневную работу ненависть к цветной капусте заметно уменьшилась, да и рука уже не была такой синей.

В тот день они решили проведать великана в футболке Варшавского университета. Они знали только его имя — Анджей, однако ничуть не сомневались, что отыщут его, полагая, что не так уж часто на французских виноградниках работают такие великаны, тем более из Польши.

На заработанные деньги они купили несколько банок пива и коротким путем, через поле цветной капусты, направились к знакомому винному погребу. Обе они пребывали в отличном настроении. На полпути они открыли по банке пива, пили его, смеялись и шутили. Капустное поле кончилось, и тут с боковой дороги выехал человек на велосипеде. Они спросили у него, как найти Анджея. Похоже, его тут знали все. Человек сказал, что Анджей работает возле хозяйственных строений, что в нескольких сотнях метров за винным погребом. Когда они приблизились к этим строениям, там раздавалось громкое коровье мычание.

Потом они шли, сдерживая дыхание из‑за чудовищной вони, мимо длинной беленой стены скотного двора. Пройдя ее, они, все так же сжимая в руках банки с пивом, в самом наилучшем расположении духа вышли на некое подобие хозяйственной площадки.

Того, что они увидели, она не забудет до конца своих дней.

От ворот скотного двора в сторону поля тянулось некое подобие коридора, образованного из рыжих от

ржавчины металлических прутьев. В некоторых местах сварка раскрошилась, прутья оторвались от направляющих и наклонились внутрь коридора. У самых ворот на возвышении из брусьев стоял молодой парень с бутылкой пива в одной руке и длинным электродом вроде того, какой используют электросварщики, в другой. Просунув электрод между прутьями ограждения, он тыкал им загривки коров, которых выгоняли из коровника. Получив удар током, испуганные коровы бросались в паническое бегство, натыкаясь о торчащие прутья. В конце коридор резко поворачивал и сильно сужался. Корова, чтобы протиснуться через это сужение, замедляла бег. Миновав его, она выходила на бетонированную круглую площадку. Посреди ее стоял Анджей в том самом кожаном фартуке. На руках у него были длинные, до локтей, черные перчатки. В правой руке он держал тяжелый молот из тех, какими вбивают колья в землю или дробят щебень. Когда корова появлялась на площадке, Анджей одним могучим ударом молота между глаз разбивал ей череп. С каким‑то жутким хрипом корова рушилась на бетон. Из ушей, а иногда и из пустых глазниц, если Анджей наносил неточный удар, у нее текла кровь, перемешанная с сукровицей и слизью из разбитых глазных яблок. На площадку выезжал аккумуляторный погрузчик, какие на складах используют для перевозки штабелей ящиков, огромными стальными вилами, покрытыми прилипшими клочьями окровавленной шерсти, подхватывал еще конвульсивно содрогающуюся корову и увозил в расположенное неподалеку здание. На площадку выходило следующее животное.

Ошеломленная отвратительной жестокостью, она резко повернулась и бросилась бежать. Аси рядом с ней не было, но краем глаза она заметила, что Ася стоит на коленях в высокой траве и ее рвет. Но тогда она даже не подумала остановиться. Ей хотелось поскорей оказаться как можно дальше от этого места. Остановилась она только на капустном поле. Села в борозде между двумя рядами цветной капусты и с отвращением подумала о беспредельной человеческой жестокости.

Из размышлений ее вырвал крик Аси, которая, увидев ее сидящей среди капусты, страшно перепугалась.

Ася подошла и села рядышком. Какое‑то время они молчали. Потом она встала, отряхнула землю с брюк и с ненавистью произнесла:

— Если насчет перевоплощения это правда, то желаю этому гадскому палачу в следующей жизни быть коровой. И родиться в окрестностях Нима.

Через неделю они привыкли к цветной капусте. На поле они проводили практически целый день. Затем возвращались в маленькую хозяйственную пристройку, в которой фермер устроил комнаты для рабочих. И они опять были вместе. Готовили ужин, разговаривали. Вообще они были очень похожи на супружескую пару, работающую на одном предприятии. Наверное, не осталось такой темы, которую они не обсудили бы. Обе чувствовали, что их дружба с каждым днем становится все крепче. По многим проблемам мнения у них отличались, но они уважали чужие взгляды и с интересом выслушивали аргументы друг друга.

Время летело быстро. Они ходили по полю и в течение восьми, а то и более часов прижимали к себе цветную капусту. При этом рассказывали друг другу невероятные истории, пели и подсчитывали заработанные деньги.

Произошло это буквально за неделю до возвращения в Польшу.

Была страшно жаркая суббота, и в тот день на поле вышла вся семья фермера. Пока взрослые работали, четырехлетний Франсуа, жизнерадостный блондинчик с нежным, как у девочки, лицом, и его восьмилетний брат Теодор, любимчик отца, отдыхали в тени дерева у дороги. За детьми следила Броуни, золотистый ретривер. Она ни на шаг не отходила от ребят. Ася, любившая всех живых существ от пауков до лошадей, считала, что собака — единственный друг, которого можно себе купить, а уж Броуни она купила бы «за любые деньги, какие у нее есть и какие еще будут».

Трудовой день шел к концу. Они нагрузили ящики с цветной капустой на прицеп старого грузовика «шевроле» и уже готовились отправиться домой. Теодор упросил родителей разрешить ему ехать впереди на детском велосипеде.

Земля была сухая, потрескавшаяся и покрыта светло‑коричневой пылью. Когда машина тронулась, пыль поднялась, и вскоре уже на расстоянии метра ничего не было видно. Вдруг откуда‑то появилась Броуни. Вела она себя странно: отчаянно лаяла, пыталась укусить передние скаты «шевроле». И вдруг в буквальном смысле слова бросилась под правое переднее колесо грузовика.

Машина переехала ее и остановилась.

Пыль осела. Меньше чем в двух метрах от радиатора в небольшой впадине лежал под своим велосипедом Теодор и горько плакал. Еще несколько секунд, и «шевроле» переехал бы его.

Ася сидела спереди между ящиками с капустой и все видела. Она спрыгнула с прицепа, залезла под «шевроле» и вытащила Броуни.

Броуни была мертва.

Теодор встал и укатил на велосипеде как ни в чем не бывало. Ася стояла на коленях перед мертвой Броуни и гладила ей морду. Страшно было подумать, что случилось бы, если бы не собака. Все молчали и, видимо, все думали об этом. Отец Теодора тоже. Ведь это он вел «шевроле». Не кинься Броуни под колеса, он задавил бы собственного сына. Она бросила взгляд на него. Белый как мел и дрожащими пальцами пытался достать сигарету из пачки. Его жена, сидевшая рядом с ним на пассажирском месте, все время притрагивалась рукой к лицу и что‑то шептала.

Потом отец Теодора вылез из кабины, подошел к Броуни, поднял ее, коснулся губами загривка, прижал к груди и понес через поле домой. Никто не пытался его остановить.

И вот теперь, через столько лет, сидя в автобусе, едущем в Париж, она, вспомнив это событие, задумалась, а не испытывала ли тогда Ася такой же стыд, как она.

Стыд за то, что ты человек.

А у нее было такое чувство. На поле под Нимом встретились лицом к лицу самоотверженный героизм животного и человеческая жестокость. С того места, где Броуни бросилась под колеса «шевроле», видны были стены коровника.

Как‑то она беседовала на эту тему по ICQ с Якубом. Он, как обычно, первым делом все свел к генетике. Генетическая карта собаки отличается от человеческой очень немного, разница, можно сказать, исчезающе малая. Просто группе двуногих млекопитающих, известных под названием люди, в цикле развития удалось ухватить чуть больше мутаций. Да и у Дарвина тоже на его знаменитом древе ветка, на которой сидят собаки, находится немногим ниже той, где с такой горделивостью расположились табором люди. Со своей самой верхней ветви они с презрением смотрят на все, что ниже них. Они чертовски горды собой. Ведь только они, а не какой‑нибудь там начальный вид, эволюционировал настолько очевидно, что обрел способность говорить.

Тогда в Ниме — да и сейчас тоже — она была абсолютно убеждена в одном: если бы мир выбрал иной сценарий развития, дав, к примеру, всем видам одно и то же количество мутаций, и если бы собаки умели говорить, они все равно никогда бы не унизились до того, чтобы заговорить с людьми.

В той беседе с Якубом о собаках и людях она, естественно, рассказала ему историю про Броуни. К ее великому разочарованию, он не разделил ни ее удивления, ни волнения, которое до сих пор вызывает в ней это воспоминание. Он считал, что Броуни сделала это вовсе не из любви или привязанности к Теодору, а «из чувства долга», вдобавок не имеющего ничего общего с чувством долга ответственных, способных предвидеть будущее людей. У Броуни «чувство долга» было результатом дрессировки, точно так же, как результатом дрессировки является «чувство долга» запуганных, панически боящихся своего начальника подчиненных, которые готовы на все, лишь бы их не уволили. В результате дрессировки Броуни боялась наказания за то, что оставила Теодора без присмотра, но будучи собакой, не обладающей когнитивным предвидением, она не могла знать, что произойдет, когда ее переедет грузовик. Поэтому, когда все остальные ее действия не дали результата, она бросилась под колеса.

Она читала его лишенное эмоций логическое объяснение и чувствовала, как у нее на глазах эта история с Броуни утрачивает ауру легенды. И она подумала, что даже если он прав, то мог бы удержать при себе этот вывод. Тоже мне ученый нашелся! Что он может знать о Броуни, кроме того, что у нее, как у всех собак, были гены? А того, как Броуни смотрела на Теодора, не передаст никакая программа последовательности генов. Никогда.

Через несколько недель они совершенно случайно вернулись к тому происшествию в Ниме. Якуб умел так направлять их разговоры по ICQ, что в них часто возникала тема Бога. Она в Бога не верила; ее контакт с Церковью завершился обрядом крещения, на который ее родители пошли главным образом для того, чтобы к ним не цеплялись соседи.

В самом начале их знакомства ее слегка раздражало, что Якуб при своем научном и безоговорочно рациональном подходе к миру так часто ссылается на Бога. Когда человек подвергает, подобно Якубу, сомнению практически все аксиомы и общепризнанные истины, его тяготение к понятию, до такой степени основанному на вере и на нерациональном по самой своей сути идеализме, звучит диссонансом. Уже после, внимательно вчитываясь в то, что он писал о религии, теологии и своей вере, она стала этот диссонанс минимизировать. И он совершенно исчез, когда она однажды прочитала в его мейле:

И хоть я более или менее знаю, что происходило в первые несколько десятков секунд после Большого Взрыва, и знаю, как из глюонно‑кварковой плазмы начала создаваться эта неоживленная вселенная, тем не менее не могу избавиться от впечатления, что весь этот проект мог возникнуть только в бесконечном разуме некоего Конструктора. И я никогда также не слышал о какой‑нибудь научной конференции, где читались бы доклады о существовании или несуществовании Бога. Подобных конференций не устраивал даже Сталин, а он, не дрогнув, взялся исправлять генетику — ты, наверное, слышала, о его придворном биологе Лысенко, — чтобы марксисты не наследовали, избави бог, аристократическим предкам. Нет абсолютно никаких причин, кроме психологических, которые воспрепятствовали бы мне верить в Бога лишь потому, что существуют черные дыры и действует заумная теория струн. Идея Творца становится еще соблазнительней, когда от кварков переходишь к жизни. Возникновение жизни на клочке материи, каковым является наша Земля, служит доказательством, что невероятные события все‑таки случаются. И совсем уж невероятно, с точки зрения вероятностных моделей, существование человека, который, даже если не принимать во внимание разум, обладает телом, являющимся такой сложной системой, что невольно возникает идея существования Великого Программиста. Некоторые считают, что Бог запустил программу и на том роль его закончилась. Программа исполняется сама без его участия и вмешательства. Так полагают деисты. Порой, когда я вижу, сколько зла вокруг, я начинаю думать, что они правы.

Кстати, о теле. Ты не расскажешь мне сегодня что‑нибудь о своем теле? О селезенке и поджелудочной железе можешь умолчать. Сосредоточься на груди, а потом перейди к губам. О нижней части живота пока ничего не рассказывай. К этому я еще не готов.

Вот такой он, Якуб! Способный от кварков, глюонов и идеи Творца без малейших колебаний перейти к тривиальной эротике. Притом происходило это так естественно, что она не могла даже убедительно изобразить негодование.

Тогда это вовсе не было «провокацией воинствующей атеистки». Она спросила из чистого любопытства. Просто однажды ей вспомнилась сцена с жестоким убийством коров в Ниме. Воспоминание это всегда пробуждала в ней агрессию. Она подробно рассказала ему, как все происходило. И опять впала в ярость от воспоминаний. На этот раз к ярости добавился циничный сарказм, и она написала ему:

ОНА: Как так получается, что христианская церковь, и не только католическая, соглашается с убийством животных? Или их страдания для Бога не имеют ни малейшего значения?

Ведь это же он сотворил всех животных. К тому же животные не должны страдать из‑за первородного греха‑так как они его не совершали. Это не их праматерь сорвала запретный плод с древа познания, чтобы обрести знание и получить капельку наслаждения. Ни жеребца, ни кобылы, которые заслужили изгнания из рая, ведь не было. Животных вовсе не касается, о чем ты знаешь даже лучше, чем я, коллективная ответственность — кстати, нелепая коллективная ответственность больше всего отталкивает меня от религии — за поступок грешной женщины, подговорившей отведать яблочка слабого мужчину, который тотчас же наябедничал Богу. Животным не за что молить об искуплении.

Между прочим, Якуб, ты мог бы, хотя бы сквозь зубы, похвалить мою теологическую эрудицию. Я уверена, что хоть я и не хожу святить яйца на Пасху, но о воскрешении Христа знаю поболе, чем большинство служек в костеле в нашем квартале. Так похвалишь?

А может, страдания животных все‑таки имеют значение? Может, Бог до того занят придумыванием новых форм страдания для грешных людей, что на предупреждение страданий безгрешных зверей у него просто не хватает времени и он откладывает эту проблему на потом?

Не пиши только, что такова логика нашего мира. О том, что это неправда, знает даже глубоко и искренне верующая моя соседка, имеющая неполное среднее образование, и потому она вступила в Лигу защиты животных.

Спрашиваю я, потому что недавно видела по телевизору репортаж об одной скотобойне на юге Польши. Камера в широком ракурсе показала со всеми деталями подвешенных за задние ноги коров с перерезанными горлами, из которых в ведра стекает кровь. На заднем плане невозможно было не заметить крест, висящий на стене над дверьми, ведущими в морозилку. Я была несколько удивлена этим крестом. Но потом сказала себе, что это, очевидно, была сакральная скотобойня.

Насколько я знаю Церковь, у нее, наверное, есть и по поводу животных какие‑нибудь логические объяснения. Якуб, если они тебе известны, объясни мне, пожалуйста.

ОН: Нет, у них нету. И вообще объяснение крайне неловкое и мало кого убеждает. Если ты успела уже успокоиться после прилива гордыни и торжества, оттого что «именно так думала», и обещаешь мне, что постараешься прочесть мое послание без чувства превосходства, я напишу тебе все, что знаю на этот счет.

ОНА: Не было у меня чувства торжества. Животные для меня гораздо важней, чем минутная победа бездушного атеизма над милосердным христианством. Поэтому я абсолютно без труда могу обещать тебе то, о чем ты просишь. Так как же христиане объясняют согласие Бога с мучениями животных?

ОН: Туманно и по‑разному, в зависимости от силы веры. Некоторые считают, что ощущения, а следовательно боль и страдания, происходят в душе. А поскольку, по их мнению, животные лишены души, то и страдать они не могут. Теория эта исключительно неправдоподобная, так что Церковь предпочитает забыть о ней. В то же время некоторые» генетики склоняются именно к такому подходу. В рамках этой теории полностью оправдана вивисекция крыс в научных целях.

Другие объяснения куда логичнее. Страдание является страданием уже по самому факту его длительности. Но даже если Броуни испытывала некие ощущения, то в соответствии с этой теорией она не наделена была сознанием. А только благодаря сознанию, страдая в данный момент, можно предвидеть, что, вероятней всего, будешь страдать и в следующие. Неспособность осознать грядущую продолжительность страдания приводит к тому, что животные страдают гораздо меньше. К такому выводу пришел один английский философ по фамилии Льюис.

Он никому не сказал, каким образом он добыл эту информацию, тем паче что из его биографии следует, что он не ездил верхом на лошадях и даже собаки у него не было.

Льюис тоже до конца не знал, почему животные, хоть они и не согрешили, вообще должны страдать. И он все свалил на дьявола, который якобы подстрекнул животных ко взаимному пожиранию. Одним словом, во всем виновен дьявол. Бог этого не хотел.

Еще один англичанин по фамилии Гич фактически превратил Бога в Великого Конструктора, абсолютно лишенного совести. Он считал, что Бог, проектируя живой мир, подверженный эволюции, ни в коей мере не думал о минимизации страданий ни людей, ни тем более животных. Гича никто не принимал всерьез, иначе как согласовать облик бесконечно доброго отца, разделяющего страдания со всем, что он создал, и предложенный Гичем образ Бога в виде руководителя проекта под названием «Эволюция». Уж лучше согласиться с дьяволом Льюиса.

ОНА: Так считают два англичанина, о которых я в первый раз слышу. А что ты об этом думаешь?

ОН: Меня это беспокоит. Я не способен объяснить. Любое страдание, которое не является ритуалом какого‑нибудь искупления, не представляет собой кару за некую провинность, беспокоит католика. А Броуни… Броуни доказывает, что беспокойство совершенно справедливо. Когда я прочел то, что ты написала про Броуни, у меня от волнения дыхание в горле перехватило.

Вдруг она почувствовала, что кто‑то осторожно трогает ее за руку. Ася.

— Проснись. Ты говоришь во сне. Мужчина, что сидит за нами, даже в проход наклонился, чтобы услышать, что ты говоришь.

Видно, она задремала. В последнее время с ней это часто случалось. Она научилась переходить от мысли в сновидение, не замечая разницы.

— Где мы? — поинтересовалась она.

— Проезжаем Берлин, — ответила Ася, протягивая ей пластиковый стаканчик с кофе из термоса. — Алиция, похоже, уже планирует совместное будущее с тем молодым человеком с плеером. От самой Варшавы они сидят вместе. Она уже успела положить ему голову на плечо. Симпатичный мужчина. А кто такой Якуб? Ты раза два повторила сквозь сон это имя.

ОН: Кладбище City of Dead St. Louis, потому что таково его официальное название, хотя все зовут его просто Dead City, являет собой один из самых угрюмых образчиков американского китча. И хотя в путеводителях по Новому Орлеану оно именуется одной из главных достопримечательностей города, Якуб считал, что кладбище, «бурлящее жизнью», как написал о нем в одном из путеводителей какой‑то вдохновенный графоман, могло возникнуть только в Америке.

Кладбище напоминает миниатюрный город. Надгробия, а точней сказать гробницы, возвышаются над поверхностью земли и неодолимо ассоциируются с домами. У одних есть фасады с дверьми, около других небольшие палисадники с оградой и калиткой, возле некоторых имеются пышные фонтаны, а кое‑где на дверях дома‑гробницы или у калитки повешены почтовые ящики. Перед большинством гробниц торчат высокие мачты, на которых развеваются американские флаги. Впрочем, не только американские. Иногда встречаются канадские, итальянские, иногда ирландские, есть даже польские.

С удивлением Якуб отметил, что практически ни на одной могиле нет свечек. Зато есть галогеновые прожекторы, которые включаются и выключаются фото‑элементами в зависимости от поры дня и направлены на фронтоны гробниц.

То, что он здесь видел, было не так уж и оригинально. Египтянам подобная идея пришла несколько тысяч лет назад, и они строили пирамиды, а американцы совсем недавно сотворили из нее пирамидальный Диснейленд. Неторопливо шагая по кладбищенской аллее, он все ждал, что вот‑вот увидит «Макдоналдс» или автомат с «кока‑колой».

Миновав часовню, он пошел медленней. В полутора десятках метров от нее между двумя огромными гробницами в тени апельсинового дерева находилась небольшая плита из черного мрамора, на которой была закреплена мраморная ваза.

В вазе стояли белые розы.

На плите сверкала под солнцем позолоченная надпись: Хуан (Джим) Алъварес‑Варгас.

Кроме имени и фамилии, никакой другой информации на плите не было.

Ничего. Абсолютно ничего. Скромность этой могилы среди демонстративной пышности прочих бросалась в глаза. Хоть плита была очень маленькая, вокруг нее простирался непропорционально большой свежеподстриженный газон.

Он подошел к могиле Джима, опустился на колено и первым делом прикоснулся к лепесткам роз в вазе. И сразу же переместил ладонь на нагревшуюся от солнца черную плиту. После смерти родителей он очень часто бывал на кладбищах. Словами он не смог бы объяснить, но ему казалось, что, прикасаясь к их могилам, он входит с ними в контакт. Когда он разговаривал — а делал это он часто — с умершим отцом или матерью, он всегда преклонял колено и клал руку на надгробную плиту. Точно так же поступил он и здесь.

Джим. Наконец он отыскал его.

Джим был одним из его немногих друзей. Джим изменил его, изменил его мир, научил дружбе, пытался научить, что самое главное — ничего не изображать. Но до конца так и не сумел научить. Главным образом потому, что он понимал жизнь иначе, чем Джим. По Джиму жизнь слагалась только из тех дней, которые заключали в себя волнение. Все другие не шли в счет и были подобны времени, потерянному в приемной дантиста, где нет даже газет, хотя бы позавчерашних.

И Джим искал волнение везде — в женщинах, которых он способен был поначалу почитать и боготворить, а потом бросал без всяких угрызений; в книгах, которые он порой покупал на последние деньги, даже зная, что у него не останется на сигареты; в спиртном, которым он глушил свои страхи; в наркотиках, которые «помогали ему извлечь подсознание на поверхность».

Подсознание было его хобби. Пожалуй, он знал о нем больше, чем сам Фрейд. И, похоже, как Фрейд, проводил с ним разнообразнейшие эксперименты. Был у него период, когда он медитировал, помогая себе опиумом. И период, когда он преднамеренно причинял себе боль — парадоксально, но в момент физической боли на энцефалограмме мозга появляются точно такие же волны, как при оргазме, — нанося себе раны или покрывая свое тело татуировкой. К боли как к наркотику он прибегал, когда у него не было денег на то, что можно вдыхать, глотать либо вкалывать. Но в основном он «извлекал» подсознание на поверхность с помощью разнообразных химических веществ. Волшебными психоделическими грибами он «высвобождал свой разум», когда шел в галерею на выставку и хотел увидеть больше, чем другие. ЛСД он принимал, когда начитался статей о психоанализе и хотел самостоятельно, без участия психотерапевта, «проанализировать» себя. Амфетамин же, когда «проникал в свой внутренний космос, настраивался и отключался». А кокаин, когда не мог справиться с поражениями и нужно было выбираться из депрессии, чтобы почувствовать, что «все еще стоит заставлять себя дышать». Это вещество было необходимо ему чаще всего.

И хоть Джим не признавался в этом, в конце концов он впал в зависимость от этих «веществ». Главным образом психически. Джим увлекался всем связанным с мучительным вопросом «Что было в самом начале?». Он мог часами говорить о черных дырах, теории струн, сжимающейся или расширяющейся вселенной, растяжении времени и книгах Хокинга, который был для него культовым писателем. Да, именно писателем. Как Фолкнер, Камю и Миллер, а не ученым и физиком, как Эйнштейн или Планк. Притом, по мнению Джима, его болезнь и увечье «при просто безмерном уме и интеллигентности» являли собой доказательство «величайшей победы Гарварда над Голливудом».

— Понимаешь, — говорил он, — некоторые не способны составить нормальную инструкцию по пользованию пылесосом без всяких там «преобразователей вторичного напряжения», а он сумел описать, как возникла вселенная, не применив ни одного математического уравнения. Иногда я пытаюсь понять, не был ли Хокинг «под химией», когда писал о младенческих вселенных. А если был, очень бы хотелось узнать, какие соединения он принимал.

Джим и сам был способен придумывать собственные теории, а потом менять их после нескольких бутылок пива. Однажды, когда они в разговоре дошли до той «особенной точки» в пространстве‑времени, которая, не только по мнению Хокинга, позволяет исключить необходимость начала вселенной, — вовсе не нужно начало, чтобы была середина, поскольку в конце трудно что‑либо предполагать, — он вовсю пытался образно растолковать Джиму сущность этой точки, не прибегая к сложным математическим выкладкам. И вдруг Джим прервал его:

— Можешь не объяснять, я чувствую, в чем тут дело. Иногда мне удается войти в такую точку. Делаешь шпагат между прошлым и будущим. Одна нога в прошлом, другая в будущем. Ты одновременно находишься в нескольких пространствах или же в одном, в котором больше восьми или восемнадцати измерений. И у тебя совершенно отсутствует ощущение, что между прошлым и будущим имеется какое‑то настоящее. Настоящее просто излишне. Ты можешь одинаково надежно стоять на левой ноге в прошлом или на правой в будущем. И осматриваться во вселенной. И твоя линейка на письменном столе находится от тебя на расстоянии световых лет, а не в нескольких сантиметрах. И вся эта вселенная заполнена, но только в самом конце «улета» и тоже не всегда музыкой Моррисона, которую играет симфонический оркестр, и впечатление такое, будто видишь каждую извилину мозга Хокинга. Такие особенные точки у меня обычно бывают после чего‑нибудь растительного или после грибов. И никогда после тяжелой химии.

После небольшой паузы он, смеясь, добавил:

— Интересно бы знать, не был ли Бог после грибов, когда он мастерил вселенную.

Наркотики для Джима были катализаторами сознания и подсознания, и принимал он их для того, чтобы постоянно «чувствовать». Когда же ему это не удавалось, у него начиналась «фаза». Он пропадал, отдалялся от близких людей и, не в силах справиться с одиночеством, обрушивался в черную дыру депрессии. Тогда он мог целыми днями лежать на кровати, не открывать глаз, ничего не говорить и реагировал только на боль.

Тем не менее он предпочитал отсутствовать полностью, чем присутствовать частично, а в недостающей части изображать присутствие. Потому он был таким необыкновенным с людьми, знавшими его. Если он оказывался рядом с ними, он всецело был собой. Либо его вообще не было. Но это только для избранных. Всех прочих он попросту не замечал. Они казались ему нейтральной серой массой, потребляющей кислород и воду. Избранным мог быть только тот, кто был «клевый». А «клевым» был тот, кто иногда мог рискнуть и остановиться в крысиной гонке, чтобы оглядеться вокруг.

На следующий день после приезда в Новый Орлеан и поселения у Робин в дверь к нему постучали. Это был Джим. Нервным голосом он произнес:

— Послушай, меня зовут Джим, я живу в соседней комнате, и сейчас мне позарез нужно доллар шестьдесят пять на пиво. Ты не мог бы дать мне в долг на два дня?

Стипендию Якубу должны были перечислить на счет только послезавтра. В кармане у него было около двух долларов, полученных после сдачи банок из‑под «колы» и пива, которые он выгреб из мусорного мешка в кухне у Робин. Он собирался купить на них утром хлеба на завтрак и оплатить проезд на автобусе до университета. Но он ни минуты не колебался. Достал кошелек, высыпал все, что там было, и отдал Джиму. А через четверть часа Джим опять постучался и спросил, не хочет ли он выпить пива.

Так началось их знакомство. Однако вскоре невозможно было оставаться всего лишь знакомым Джима.

Трудно быть только знакомым человека, о котором ты знаешь, что он без колебаний отдаст тебе, если в этом будет необходимость, собственную почку.

У их дружбы было несколько начал. Никогда не кончаясь, она начиналась многократно. И всякий раз по‑другому. Но с того момента, когда они спасали жизнь Ани, Джим стал просто‑напросто частью его биографии. Как дата рождения, как первый день в школе и имена родителей.

— Прошу прощения, не могли бы вы сказать, что такого было в этом Альварес‑Варгасе, что к его могиле просто настоящее паломничество? — услышал он за спиной.

Якуб резко вскочил, немножко пристыженный тем, что его поймали на том, что он преклонил колено. Он повернулся и увидел пожилого толстяка в темных очках, сидящего за рулем аккумуляторного кара, вроде тех, на каких разъезжают по полю для гольфа. Толстяк был в кожаной ковбойской шляпе, на брючном ремне у него висел сотовый телефон, а к нагрудному карману коричневой рубашки был прикреплен пейджер. У него было загорелое лицо. На передней панели кара виднелась яркая надпись с названием кладбища. Якуб отметил, что, кроме номера телефона и факса, там был также адрес веб‑страницы.

«Теперь уже и кладбища online», — с изумлением подумал он.

Человек этот явно работал на кладбище.

— Я, разумеется, мог бы вам рассказать, но вам пришлось бы взять несколько дней отпуска, чтобы выслушать всю историю, — ответил Якуб. — А почему вас это интересует?

— Да причин много. Извините, я не представился. Я — администратор этого кладбища, — сказал толстяк и назвал свои имя и фамилию. — С этой могилой, хотя она тут самая маленькая, одни хлопоты.

С самого начала. Сперва три раза переносили похороны, потому что ФБР не выдавало тело. На похоронах практически никого не было, хотя я, как обычно, зарезервировал несколько лимузинов. Я здорово прогорел, потому что платить мне за них никто не пожелал. Пришли только две женщины. Одна выглядела так, словно она восстала из какой‑нибудь здешней могилы, только что косметики на ней было меньше, чем обычно накладывает на лицо покойника мой работник. И она все время курила. Даже когда опустилась на колени, чтобы помолиться. А вторая потребовала, чтобы ей разрешили за гробом идти с собакой. Это был карликовый пудель с черным бантиком на голове. Поверьте, мистер, люди и впрямь совершенно ненормальные. — Он тяжело вздохнул и продолжил: — Похороны организовала какая‑то адвокатская контора. Я так и не смог узнать, кто за это платил. Они выкупили такой участок, какой обычно берут для большого объекта с фонтаном и другими прибамбасами. Я уже радовался, что заработаю несколько долларов, а они велели положить эту плиту с визитную карточку и посеять вокруг траву. Представляете? Мистер, это называется расточение общественного достояния. Если бы так поступал каждый, покупал чуть ли не акр земли и засеивал его травой, вместо того чтобы строить приличный объект, это кладбище можно было бы закрыть, потому что тут стало бы уныло, как на похоронах, и сюда не заглянула бы ни одна живая душа. А это кладбище, мистер, после джаза самое лучшее, что есть в нашем городе.

Толстяк снял темные очки и выключил сотовый телефон.

— Я не прочел всего, что в этом договоре было написано мелким шрифтом. Это была моя ошибка, мистер. Какая разница, откуда мрамор, из Мексики или из Италии? Я заказал в Мексике, все‑таки ближе. А они через две недели прислали какого‑то эксперта. И пришлось мне заменять плиту. Вазу тоже. Жуткие расходы, скажу я вам. Но это было только начало. Похоронили его как Макмануса. А через три месяца велели изменить фамилию на Альварес‑Варгас. Мистер, вы когда‑нибудь слышали, чтобы покойнику меняли после похорон фамилию? Я не хотел менять, но, оказывается, у них и это было записано в договоре. Остались следы букв предыдущей надписи. Шлифовка не помогла. Пришлось опять везти мрамор из Италии. Хорошо, хоть вазу можно было оставить. Эта ваза, мистер, почти такая же дорогая, как плита.

Толстяк на несколько секунд умолк.

— Можно я закурю? — спросил он, достав металлическую коробку с сигарами. Он подошел к кару и особой гильотинкой обрезал толстую сигару. — Я потому спрашиваю, мистер, что некоторые не желают, чтобы рядом с их могилами курили. Они даже против сигар. Как будто покойникам это может повредить. А между прочим, мистер, я не курю сигар дешевле десяти долларов штука. Но это еще не конец. Потом о его могиле была целая статья в «Таймс‑Пикайан"». Семья клиента, что покоится рядом — вон там, слева, — то ли не заметила, то ли решила не обращать внимания и, когда стала заливать бетон в фундамент для прожектора, залезла на фут в глубь газона вокруг могилы этого самого Альвареса. На целый фут! Что тут началось, мистер. Адвокатская контора, как только получила донесение от их гориллы, что приходит сюда с фотоаппаратом каждые три недели, мигом подала судебные иски на что только возможно. Они даже потребовали возмещения за «страдания семьи их клиента». Их якобы клиент — это Альварес, который тут лежит. Мистер, никакой семьи у него нет! Мне говорили о какой‑то сестре, но никто ее тут не видел. Как только адвокаты выиграли этот процесс, так сразу же сюда приехал маленький экскаватор. От них. Мне они не доверили. Бетон этот выковыряли и заново посеяли траву. А тем, которые проиграли процесс, пришлось за все заплатить. Честно говоря, так им и надо. Я тут уж многое повидал, но они из этой своей могилы сделали какую‑то площадку аттракционов.

Якуб слушал, не прерывая. Потом спросил:

— А кто поручил вам менять в вазе розы?

— Та же адвокатская контора. У меня с ними договор. Каждый день тут должно стоять одиннадцать белых роз. Вы, мистер, представляете, какую кучу денег кто‑то выбросил на эти цветы? Уже столько лет на этом объекте каждый день свежие розы. Сперва я сам ежедневно сюда приезжал. Это подешевле, чем поручить доставку цветочному магазину. Но потом у меня с женой пошли проблемы, потому что я по субботам, воскресеньям и даже в День благодарения ехал, чтобы купить и поставить эти чертовы розы. Жена с самого начала говорила, что за всем этим стоит какая‑то женщина. С тех пор как я ей рассказал про эту могилу и розы, она постоянно сюда приходит. Раньше, когда она иногда перед праздниками приезжала на машине, чтобы забрать меня отсюда, она заходила только в часовню. А теперь вот каждый раз приходит взглянуть на эту могилу. Меня это все, мистер, здорово удивляет, — толстяк понизил голос и оглянулся, словно опасаясь, не подслушивает ли кто его, — потому как это был наркоман. Обычный наркоман. Я знаю это от племянника, который служит в ФБР в отделе убийств. Его нашли в Марди‑Гра — вы ведь знаете, наверно, что это последний день безумной недели, на которую в Новый Орлеан люди съезжаются со всего света, — на свалке, и мало того что он весь был продырявлен ножом, как швейцарский сыр, и правую руку ему отрезали, кто‑то, видно по случайности, взрезал ему ножом в желудке презервативы, наполненные кокаином. Должно, он проглотил их перед смертью. Кокаина в нем было больше двух фунтов. Так что умер он, надо думать, под большим кайфом. Племянник рассказывал, что во время следствия допрашивали какую‑то женщину. Вроде она какой‑то важный прокурор в Луизиане. Он утверждает, что это она дала поручение тем адвокатам. Я однажды, всего один‑единственный раз, видел тут странную такую женщину. Я внимательно наблюдал за ней, потому что уж очень необычно она себя вела. К могиле не подошла, а стояла на дорожке. И смотрела на плиту Альвареса. Час, наверно, стояла и смотрела. Но это было всего один раз. Примерно через год после того, как ему сменили на надгробной плите фамилию. А вы, мистер, позвольте поинтересоваться, кем ему приходитесь?

После этого вопроса Якуб опустился на колено, коснулся» пальцами губ, после чего положил руку на могильную плиту Джима. Встал и бросил могильщику:

— Я? Да, в общем, никем. Мы кайф вместе ловили. Всего‑навсего.

И, не дожидаясь реплики толстяка, направился к воротам кладбища.

ОНА: Ровно в полдень автобус остановился перед стеклянными раздвижными дверьми отеля «Релэ Боске», полностью заблокировав узкую с односторонним движением улицу Шан де Map. He обращая внимания на отчаянные гудки водителей, которые оказались в пробке, образовавшейся за автобусом и увеличивающейся с каждой минутой, их шофер выключил двигатель, открыл багажные отделения, порекомендовал всем как можно скорей перенести вещи в холл, а сам стремительно скрылся в отеле.

Вытаскивая свой тяжеленный чемодан, она успела вспотеть. В тот день в Париже было 36 градусов при неподвижно застывшем воздухе.

«Практикант из туристского бюро не соврал, этот отель действительно находится в самом центре Парижа», — подумала она, входя в кондиционированный холл. Сомнений тут быть не могло: разыскивая отель, их шофер несколько минут кружил по окрестностям. Марсово поле с Эйфелевой башней видно было невооруженным глазом, до станции метро «Эколь Милитер» ходу было не больше пяти минут.

Рваться к стойке портье она пока не собиралась. Пусть вся эта толпа разойдется по своим номерам.

Она нашла кожаный диванчик напротив входных дверей, уселась поудобней и положила ноги на чемодан, который поставила перед диваном. Рядом с ней села Алиция. Ася вместе с остальными стояла в очереди к портье.

— Послушай, он просто чудо. Он приехал сюда на учебу. Он не женат, и даже невесты у него нет. По пути он читал мне стихи по‑французски. А кроме того, он такой заботливый. Видишь, стоит за меня в очереди. Так что я не очень уверена, что буду ночевать в этом отеле. Он пригласил меня поужинать. Обещал еще почитать стихи. Так что сегодня вечером на меня не рассчитывайте.

Последнюю фразу Алиция произнесла с некоторой долей гордости. Было ясно, что она опять располнеет. Но вовсе не от сегодняшнего ужина.

Через несколько минут, когда у стойки уже никого не было, она с сожалением встала с удобного дивана,взяла сумку с документами и подошла к молодому портье.

— Для меня забронирован одноместный номер со стороны, сада, — начала она по‑английски.

Портье поднял глаза от регистрационной книги.

— Да, знаю. Это я бронировал вам номер по звонку из Варшавы, — улыбаясь, ответил он на польском без малейшего акцента.

Удивленная, она внимательно взглянула на него. У него были большие карие глаза и темные волосы, стянутые на затылке резинкою в хвост. И еще у него были поразительно красивые, длинные, тонкие и ухоженные пальцы. Она всегда, с тех пор как стала интересоваться мужчинами, обращала внимание на их руки. У мужчин первым делом она смотрела на руки, потом на обувь, а потом уж на все остальное. Она отметила его руки, когда он переписывал данные из паспорта.

Закончив писать, он повернулся к шкафчику с ключами и из ячейки с ее номером взял ключ и оливково‑зеленый конверт. Подавая их ей, он сказал:

— А мы уже получили для вас e‑mail.

Она зарделась, пытаясь не выказать радость и волнение.

— Если вам захочется что‑нибудь послать через Интернет, оставьте текст у портье. Моя коллега или я с удовольствием отошлем его. Эта услуга бесплатная. Наш электронный адрес вы найдете в информационных материалах в номере.

И, словно угадав ее мысли, он вышел из‑за стойки, подошел к висящему на стене плану Парижа, надел очки и, повернувшись к карте, сказал:

— Если вас это интересует, поблизости имеются два интернет‑кафе. Одно, примерно в ста метрах от гостиницы, около аптеки, сразу при въезде на нашу улицу, открыто круглые сутки. Но оно очень дорогое.

Час там стоит семь долларов днем и пять ночью. Второе находится под землей на станции метро «Эколь Милитер» и вдвое дешевле, но работает оно только днем, и там всего несколько компьютеров, причем одни только «макинтоши».

Она слушала его, а сама думала, откуда ему известно, что именно об этом она собиралась его спросить. Она торопливо спрятала оливковый конверт в сумочку, поблагодарила и пошла к лифту. Как только двери закрылись и портье не мог ее видеть, она тут же вытащила конверт и нетерпеливо надорвала его. Само собой, e‑mail был от Якуба!


Новый Орлеан, 14 июля.

Сегодня я не смог толком вспомнить то время, когда не было тебя. У тебя какое‑то колдовское влияние на меня, а потому влияй, как только можешь. Как только вдруг — благодаря Парижу — это стало возможно, я отчаянно жажду увидеть тебя. И сейчас просто не могу с этим справиться. С ожиданием. И с напряжением. А более всего с приступами нежности. Могут ли быть приступы нежности? Наверное, назвав их так, я отнял у того, что происходит со мной, всю красоту. Я должен был бы быть поэтичней. Но тогда я не был бы правдив. Это действительно приступы — как астмы или мерцательной аритмии. Когда приступ проходит, я в основном слушаю музыку, пью или читаю твои письма. Дошло до того, что я делаю это все одновременно: слушаю Вэна Моррисона, которого ты так любишь, пью мексиканское пиво «Десперадо» с лимоном и порцией текилы и читаю «мега‑мейл» от тебя. Я соединил все твои электронные письма за последние шесть месяцев и читаю их как одно огромное послание.

А знаешь ли ты, что за эти 180 дней ты писала мне больше 200 раз?

Статистически это означает больше чем один e‑mail в день. В них ты использовала ровно 116 раз слово «целую»,

хотя на самом деле я даже не знаю, как выглядят твои губы. И я страшно рад, что мне не нужно в очередной раз просить тебя рассказать о них. Вскоре я их увижу.

Ты 32 раза использовала слово «коснуться» и 81 раз «хочу», но всего 8 раз «боюсь». Я проверил это, использовав программу Word, так что об ошибке речи быть не может. Подсчитал я именно эти слова, так как в последнее время думаю о них чаще всего. И у меня получилось, что хочешь ты в десять раз чаще, чем боишься. И хотя это всего‑навсего статистика, я успокоился. Статистика не лжет. Лгут только статистики.

МОЖЕТ, ТЫ ЗНАЕШЬ, ЧТО БУДЕТ С НАМИ ДАЛЬШЕ?

Наверное, это из‑за Парижа у меня такие мысли и задаю столь драматический вопрос. У меня неодолимая потребность идентифицировать наши отношения. Дать им название, придать определенные границы и рамки. Мне вдруг захотелось знать, с какого предела моя печаль имеет смысл, а радость причину. И еще я хочу знать, до какого пункта я могу дойти в моих надеждах. В воображении я и так был во всех, даже в самых‑самых.

Но сейчас я не один из них посещать не стану, а лягу спать. И радуюсь, что через несколько снов ты опять будешь ближе.

Но ты ближе даже уже наяву. Приветствую тебя в Париже! Ах, как мне хотелось бы уже лететь к тебе.

Береги себя. Особенно сейчас.

Якуб.


«Боже, что он пишет! Ведь эта статистика врет! — подумала она. — Я так боюсь. И главное, того, как сильно я его хочу».

В этот миг двери лифта открылись. Она по‑прежнему стояла в кабине, прижимая к груди оливковый листок. Портье со смехом смотрел на нее, ситуация действительно была комическая. Вошедший в лифт постоялец осведомился у нее, на какой этаж ей нужно. А она не смогла ответить. Забыла. Она посмотрела на ключ. В нижней части живота она чувствовала странное тепло.

Она вышла из лифта напротив номера 1214. Вставила магнитную карточку ключа в щель замка и открыла дверь. Впихнула ногой чемодан в номер. Там было темно, если не считать полосы света, падающей сквозь неплотно задвинутые шторы на широченную кровать, занимающую центральную часть комнаты. Она подошла к окну и раздвинула тяжелые бархатные шторы. Тепло не проходило. Даже усиливалось. Она растворила окно.

Номер, как ей и обещали в Варшаве, действительно находился над садом. Отделенный от каменного гостиничного двора густой живой изгородью более чем двухметровой высоты, он был подобен зеленому мазку, сделанному случайно рассеянным художником на песчано‑сером фоне холста. Облизывая губы, она разглядывала сад. В левой части, отделенной от правой старательно выметенной аллейкой, находились грядки клубники, кусты красной смородины у стены и круглая клумба с розами. Розы по большей части были пурпурного цвета. Она обожала пурпурные розы. Между клумбой и аллеей располагались грядки с фасолью, картошкой и ряд помидорных кустов, клонящихся к земле под тяжестью плодов. Грядки с фасолью в центре Парижа! Правая часть была засеяна травой. Сад этот напоминал бабушкину дачу над Бугом. Только этот был в центре Парижа, в нескольких сотнях метров от Эйфелевой башни.

Она приподняла одну ногу, потом вторую — сбросила туфли. Сразу стало легче. Дернула «молнию» на юбке, расстегнула пуговицу, и юбка плавно сползла на пол. Она отошла от окна и упала на кровать, накрытую тяжелым цветастым покрывалом. В номере пахло фиалками и стояла приятная прохлада — приглушенно гудел кондиционер. Закрыв глаза, она лежала на кровати, которая в падающем из окна свете выглядела, как небольшая сцена посреди комнаты. Обеими руками она прижимала к груди оливковый конверт с письмом от него. Потом она положила его рядом. Села и стащила через голову кофейного цвета джемперок, в котором ехала в автобусе. Медленно расстегнула застежки лифчика и обеими руками сдвинула его на живот. Взяла его в левую руку, а правую засунула в трусики и, чуть приподняв таз, сдвинула их ниже бедер. Подняла вверх ноги и сняла трусики, после чего положила их вместе с лифчиком на письмо. Подложила под ягодицы небольшую подушку, что лежала около головы. Широко раздвинула ноги. Сунула в рот три пальца правой руки, смочила их слюной и ввела их ниже лобка, где кончаются волосы. Вскоре дыхание ее стало хриплым и прерывистым.


@7


ОН: Кончился последний день его пребывания в Новом Орлеане. Завтра ему предстояло лететь в Нью‑Йорк.

«А там уже остается только ночь и полтора дня. К тому же в Нью‑Йорке время бежит куда быстрей», — думал он утром, дожидаясь в отличном настроении кофе за столиком, стоящим на ресторанной террасе около бассейна.